Поднявшись со стула, Самойлов еще раз взглянул на Райфельсбергера: лицо его было сурово, губы сжаты, но в глубоко посаженных глазах вновь промелькнуло что-то жалкое. Пытаясь как-то рассеять создавшуюся атмосферу, Леонид Данилович решил пошутить:

— Люди с момента своего возникновения слишком мало смеялись, и в этом их первородный грех, так…

— Так сказал Заратустра, — подхватил Луггер. — Точнее, написал Ницше, ссылаясь на Заратустру. Прошу прощения, но я никак не думал, что вы, комиссар, читали это.

— Весьма польщен! — торжественно ответил Самойлов.

— А Канта вы знаете?

— Кое-что читал для самообразования. Положение обязывает…

— О-о-о! — сразу оценил Луггер. — Это замечательно. С вами интересно спорить.

Самойлов скромничал. Женатый на дочери немца из Республики Поволжья, он, в совершенстве овладев немецким языком, под ее влиянием хорошо изучал и немецких писателей-классиков, и немецкую философию. Однако если эти знания помогали самому Леониду Даниловичу, нельзя сказать того же о его продвижении по службе. Начитавшись Прудона, Канта, Гегеля, Ницше, Фейербаха и Энгельса, он обрел склонность к длинным, беседам о сути явлений. Его начальникам это не нравилось: рассудительность Самойлова они почитали за вольнодумство и держали его на малых должностях.

…В тысяча девятьсот тридцать седьмом году Курту исполнилось пятнадцать лет; он уже мог управлять лошадьми, идя за плугом. Работа эта нелегкая: ведя плуг, надо изо всех сил нажимать на рукоятки. Мысли о том, что он будет, как отец, всю жизнь рыться в земле, летом жать, осенью копать картофель, омрачали его настроение. Война началась еще до того, как он что-нибудь решил.

— В четырнадцатом году я дослужился до фельдфебеля, — сиплым голосом рассказывал сосед по ферме, дядюшка Иоганн. — Есть что вспомнить: пол-легкого газом стравили. Конечно, не так страшен черт, как его малюют. Но так говорят, пока не испытают все на своей шкуре. А в общем-то, если хочешь, попробуй: авось до оберста дослужишься. В конце концов, не все ли равно, где подыхать? На собственной перине или в окопе, призывая маму на помощь!

— Ты, дядюшка Иоганн, сам не понимаешь, что говоришь. Нам, немцам, как воздух нужно жизненное пространство, — решительно отвечал Курт.

— Нам? Кому — нам? Тебе? Мне? Баронессе Бауэрман?

— Всем истинным немцам!

«Остолоп! — думал дядюшка Иоганн. — А может быть, в этом есть какая-то чудовищная закономерность, может быть, дети всегда будут повторять ошибки отцов?» А вслух посоветовал:

— Советую тебе остерегаться шрапнели: она здорово кусается!

— Вы, дядюшка Иоганн, все очень усложняете. Уверен, что эта война будет не такой, как прошлая. Мы раздолбаем их в пух и прах!

— Дай-то бог, мальчик мой, — ответил тот, промычав что-то себе под нос.

В душе Райфельсбергера шла жестокая борьба. Для его отца пределом желаний было прикупить небольшой участок пойменной земли. Курт любил, когда отец мечтал вслух, хотя, повзрослев, понял, что это лишь грезы. С приходом нацистов к власти он сразу поверил в Гитлера; считал его мессией, волшебником, приносящим неимущим все богатства мира. Кровь ударила в голову Курту, когда он сам почувствовал величину этих богатств. Вступив с войсками на территорию Украины, он увидел такое количество плодородных земель, о каком его отец и думать не смел. Леса, реки, озера, пруды. И главное, что все это могло стать его, Курта, собственностью. Это ли не счастье? И вот все рухнуло. Курт с застрявшей в плече миной никак не напоминал бравую «белокурую бестию». Внезапно его охватила злость. «Хорош из меня благодетель арийской расы, — в который раз думал он, ощупывая корпус мины. — Когда же Иваны ее вытащат? Это же низость — так бесчеловечно относиться к раненому. Я не эсэсовец. Где их сострадание, человеколюбие, о котором болтал комиссар? Или око за око, зуб за зуб? Не потому ли эти хитрецы, Штейнер и Луггер, так быстро перековались?..»

Топот многих людей за окном заставил Райфельсбергера очнуться. Он оглянулся на Луггера. Тот приник к окну, глядя на дорогу.

— Ну, что там еще? — спросил Курт.

— Ничего отрадного. — буркнул себе под нос Луггер. — Наших пленных гонят.

— Много?

— Много…

— Генералов нет? — уже обеспокоенно спросил Курт.

— Пока не видел. Желаете взглянуть?

— Очень. Если вам не трудно мне помочь.

— Минуточку. Не вздумайте двигаться. Я подвину вашу кровать к окошку…

— О! — сжался Курт. — Ублюдки! Где же конвойные? Что — я не вижу. Вы видели?

— Видел… Двух-трех. Куда им бежать? Не так они уж глупы…

— Трусы. Распинать их надо…

— Не пойму я вас, Курт! Что вас возмущает? Чтобы перебили охрану и дали деру на передовую, к нашим? А что сделали бы вы?

— Бился до последней капли крови.

— Перестаньте… Ткни вам в рот ствол автомата — и тоже сдрейфите, лапки кверху..

Курт не отрываясь смотрел в окно. Недалеко от дымящегося пожарища, в нескольких метрах от перекрестка дорог, вокруг солдатской походной кухни собралась группа местных жителей. Воровато оглядываясь, к ним подбежали, энергично жестикулируя, два немецких солдата. Повар, старик с окладистой бородой, наполнил им котелки, подал полбуханки черного хлеба. Курт нахмурился и с презрением покачал головой. Наступило долгое молчание, потом Райфельсбергер попросил Луггера поставить его кровать на прежнее место.

— Странно! — сказал он. — Не могу представить, о чем сейчас толкуют между собой солдаты…

— Вы считаете недостойным пленного немца клянчить харч у русских? — спросил Луггер.

— Конечно! Но еще эти довольные лица! Срам!

— Между прочим, я не думаю, — сказал Луггер, — что русские не выпустят пленных на родину. Я имею в виду армию, а не эсэсовцев…

— Не слишком ли переоцениваете русских. Никто не отрицает, что они оказались зубастее, чем мы предполагали. За каждого убитого немца у них погибает в десять раз больше. Это уж точно, — заметил Курт.

— Откуда у вас такие сведения?

— Так нам говорили.

— Ну вот, опять! Если вы, Курт, сами не разберетесь и до конца не поймете цели и средства войны, которую ведет наш немецкий народ, вам многое будет казаться очень чудным, мягко выражаясь. Я далек от мысли, что вы муху не убьете. Слишком долго вас учили убивать. Но неужели вы — будь у вас возможность — стали бы стрелять по своим собратьям за сдачу в плен?

— Я не романтик и не мудрец. Но прекрасно понимаю, что в любой, войне всегда будут убитые, пленные, раненые, пропавшие без вести. Но война с русскими — это небывалая война, война за существование нашей империи, — уклонился Курт от прямого ответа. Гнев его улетучился.

— У них, — Луггер кивнул на окно, — сейчас темнота в голове. Может быть, в плену дурь-то выскочит. Не сразу и не у всех, конечно.

— Вы что, по себе судите?

— Хотя бы.

— У вас наверняка это выйдет, я вижу, уже получается.

— Вы видите только кусочек жизни. Плен есть плен.

— Не всегда. Ошибаетесь! Моего однокашника Штрумпеля во Франции убили русские.

— Русские? Во Франции?

— Военнопленные. Бежали из лагеря.

— А вы бежали бы?

— Если бы был здоров — непременно, — вызывающе воскликнул Курт. — И больше того…

— Да бросьте! — с оттенком презрения и неудовольствия махнул рукой Луггер.

Самым привлекательным качеством Самойлова, по мнению Нила Федоровича, была его искренняя доброжелательность. Когда Верба бранился или горячился, Самойлов оставался спокойным. Поссориться с ним, кажется, было невозможно.

— Что ты намерен теперь делать? — спросил у него Верба, после того как тот рассказал ему о своем посещении немцев.

— Есть у меня одна мыслишка. Хотел с тобой посоветоваться. Что, если сегодня вечерком, на стыке смен, собрать наш народ и отпраздновать день рождения некоторых товарищей. Вот погляди список. Шесть человек. Два врача, фельдшерица, две санитарки, повариха. Годится?

— Отличная идея! Ты идеальный комиссар!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: