Оставалось одно: крепиться и ждать и перестать отчаиваться. Казалось, ни один человек, кроме Штейнера и Луггера, не должен был знать, что Штейнера будет на днях оперировать Михайловский. И все же очень скоро об этом затрубили газеты. Как бы то ни было, столь сложная операция служила подходящим поводом для выражения всякого рода сомнений в ее исходе. То, что произошло, говорил Луггер Штейнеру, не могло быть случайностью, а заблаговременно подготовленной провокацией и жестокостью. Хотят скомпрометировать Михайловского.

Штейнер проклинал свою судьбу. Все вновь и вновь она ставила его перед альтернативой. Если он откажется от Михайловского, это будет пощечина не только хирургу. Послужит предлогом для раздувания превосходства медицинской науки в Америке. Может, еще раз посоветоваться с верным Гансом? Тот безоговорочно станет на сторону Михайловского. Штейнеру хотелось, чтобы его пожалели, чтобы кто-нибудь говорил ему успокоительные слова. И все же после ухода Луггера настроение Штейнера несколько улучшилось.

— Эти господа никак не хотят примириться с тем, что ты после плена не захотел остаться в Западной Германии. Здесь стал ученым с мировым именем.

— И долго я буду у них на крючке?

— Увы, бедный Генрих, — пока жив! Это яснее ясного. Собственно, почему тебя это должно волновать? Пошли к черту этого писаку. Шут с ним.

Что думал Михайловский, когда летел в Берлин? Испытывал ли волнение? Да, в известной степени, потому что понимал свою ответственность, принимая во внимание тяжесть, запущенность заболевания Штейнера, его общественное положение, его будущее. Брал на себя риск, сознавая ту драму, с которой соприкасался, оставляя при себе свои сомнения. Он никогда не говорил сотрудникам о всех возможных осложнениях при операции или в послеоперационный период, не уточнял опасность, так как посеял бы страх. Плохая тактика. Сохранял в самом себе беспокойство, проявляя внешний оптимизм. Вместе с тем он считал, что состояние Штейнера было не худшим из возможных вариантов…

С первого взгляда на Штейнера, пока тот говорил о своей болезни, Анатолия Яковлевича не оставляла мысль, что он уже не раз встречался с этим человеком, но никак не мог припомнить где, когда.

Впрочем, им было нелегко узнать друг друга. Михайловский растолстел, раздался в плечах, поседел; от золотистой шевелюры Штейнера почти ничего не осталось.

Осмотрев его, Михайловский долго и внимательно изучал привезенные Штейнером исследования.

— Нога невеселая, — изрек он наконец.

— Владеть буду? — чуть не с мольбой спросил Штейнер.

Михайловский пожал плечами:

— Марафонцем не будете. А ходить — конечно.

— Это правда? Ноги останутся?

— Нога будет цела, — твердо сказал Михайловский. — Вы должны мне верить! Запаситесь терпением. Вы же сапер. Мудрый человек. Ну-ка, посмотрите на меня хорошенько! — Он засмеялся. — В тот раз, когда в подвалах госпиталя вы отыскивали мины, у вас был такой вид, словно вас только что вынули из петли.

— А сейчас? — спросил Штейнер, растерянно глядя на него.

— Скажите, вы любите современные танцы?

— Простите, не совсем вас понимаю.

— Могу пояснить. Дрыгать ногами, прямо скажу, вы не будете, а вальс сумеете вполне.

— О да, дошло! — воскликнул радостно Штейнер.

— Прекрасно. Тогда мы добьемся успеха, — ответил Михайловский.

Только успокоившись, Штейнер понял весь смысл фразы а госпитале; в мозгу всплыли почти забытые события военного времени… Да, перед ним сидел тот самый шеф-хирург, который тогда с риском для своей жизни извлек неразорвавшуюся мину из-под руки его соотечественника.

— Помните, вы удалили мину у…

— Курта Райфельсбергера?.. Как же… Всю жизнь буду вспоминать. Кстати, вы ничего о нем не слышали?

— Нет. Да я и не узнал бы его сейчас. Помню только, что он был громадного роста. А что случилось с комиссаром того лазарета?

— Самойлов? Умер в шестьдесят седьмом году.

— А начальник лазарета… Забыл его имя. Сейчас вспомню… река в Египте…

— Верба… Нил Федорович…

— Вот-вот! — обрадованно воскликнул Штейнер. — Мужественный и отчаянный человек.

— Здравствует. Хотите его видеть? Могу устроить.

— А милая златокудрая фея Виктория?

— Моя супруга!

— Поздравляю вас от всей души! Помню ее великолепные глаза. А как она смотрела на вас… А лейтенант… сапер, который вместе со мной…

— Погиб, разминируя станцию…

— Такова участь саперов — никогда не знаешь, что тебя ждет. Иногда удивляюсь, как я выжил, — пробормотал Штейнер. — Помнится, с нами лежал тогда мальчик-партизан…

— Морской офицер, — улыбнулся Михайловский. — Мы с ним переписываемся. Хотите закурить? Одна сигарета ничего не изменит. А как поживает Ганс Луггер?

— Директор клиники глазных болезней. Хрусталики вшивает. Это он посоветовал мне обратиться к вам. Шлет вам наилучшие пожелания.

У Михайловского давно вертелся вопрос, почему все-таки Штейнер не захотел оперироваться в Берлине. Он мог назвать ему человек пять, у которых одинаковый с ним опыт, но подумал, что Штейнер обидится. Человеку не дано выбирать день своей смерти, почему же он не может выбрать себе врача, если к этому есть возможность? Без веры и надежды — нет успеха. Что ж, это будет второй немец, ложащийся к нему на стол…

— И еще одна просьба, — прервал Штейнер его размышления.

— Да?

— Видите ли… Конечно, если вы не согласитесь, я поеду к вам. Но, сами понимаете, дома и стены лечат.

— Ладно! Буду вас оперировать в вашем родном Берлине.

«В конце концов, — подумал Михайловский, — это будет сочетание приятного с полезным. Посмотрю, как живут современные западные немцы».

«Я скован чужой волей и не управляю своей судьбой. Плыву и не знаю, куда меня прибьет. Опять, проклятая, начала жечь». Он ощупал свою ногу: «Теплая. Крепкая. Могу управлять ею, двигать. Пока… Раньше я никогда не задумывался о ногах. Ноги и ноги. Для чего они? Смешно! Ходить! Прыгать! Бегать! Плавать! Додумались же пересаживать почки, сердце, даже к печени подбираются. Нет чтобы пересаживать ноги таким бедолагам, как я. Хотя какую-нибудь, кривую и тощую, лак жердочка. Лишь бы ходить по земле. Не могу подавить в себе страха и неуверенности. Я знаю, на что иду. Не могу и все…» Он внезапно встал. «Пойду погуляю. Возможно, что уже завтра не представится такого случая… А как я буду бриться, стоя на одной ноге? Садиться на места для инвалидов, старух и детей? Бр-р… Почему я так дорожу своей ногой? Что это — инстинкт или разум? Ведь не дорожил же я своей жизнью во время минувшей войны. Двуногое животное! Устал! Очень!»

Он посмотрел на улицу. Он видел только ноги; мужские, женские, упругие, стройные, ноги-колеса… Какая убийственно разная походка. Как выдерживают ноги этого коротыша-пузана, раздувшегося от пива. Везет же человеку! А этот в шортах.

Старикан, вроде него. На вид ему за шестьдесят, а походка сорокалетнего. Позавидуешь! Бессильная слепая ярость на несправедливость охватила его: «А вот этот, беспечный, довольный собой, с теннисными ракетками… Какая у него пластичная походка. Живет сейчас, сегодня. Радуется. Не задумывается, что будет с ним через двадцать пять лет. Не думает о собственной смерти. Не считает, сколько шагов он может пройти, не изнывая от боли. И тут нет ничего странного. Так и должно быть в эту пору у человека. Разве я не был таким же? Молодость не знает меры. Боже мой, что значит любовь, карьера, счастье по сравнению со здоровыми ногами!»

Неожиданно он подумал, что ему скоро исполнится пятьдесят шесть лет. Он облизал губы. И вдруг почувствовал, что по его щекам катятся слезы. Крупные. Слезы отчаяния.

ГЛАВА ВТОРАЯ

…Раннее мартовское утро 1943 года. Черная, видавшая виды «эмка» медленно продвигается вперед, лавируя между развалинами того, что еще недавно было городом N Смоленской области. Теперь его нет. Части Советской Армии вчера выбили из него последних оккупантов. Схватка была жаркой: вместе с людьми гибли и дома — еще недавно прочные стены, словно подведению злого духа, взлетали в небо, а оттуда, приняв форму шара, грохались, о землю, рассыпаясь на массу бесполезных обломков. Это длилось весь день, и к ночи, когда бой затих, во всем городе остались, целыми лишь небольшая церквушка да один дом, бывшая средняя школа. Около него-то и остановилась «эмка», так долго объезжавшая руины, там и сям преграждавшие путь. Дверца открылась. Из машины вылезло двое. Один из них был ведущим хирургом армейского госпиталя, другой — замполитом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: