— Благодарю вас, не беспокойтесь… Я, пожалуй, пойду в коридор, покурю.
Он вышел в коридор, достал папиросы, закурил. Мимо, почти касаясь его, проходили люди, спешили, хлопали дверями, исчезали, снова возникали, обменивались на ходу репликами, шутками, иногда покрикивали друг на друга, но Романов, погруженный в свои тягостные думы, жил в эти минуты в каком-то ином измерении.
Василий Васильевич, закрыв глаза, думал и вспоминал: вот он стоит перед женой и, жалко улыбаясь, просит ее: «Зоя, это просто необходимо нам, пойми… И мне и тебе… Ну, скажи, почему обязательно что-то должно случиться со вторым ребенком? Почему?»
Она молчит. Он видит ее глаза, ее губы, сжатые так, что кровь отступила от них, обесцветила, омертвила…
Он уговорил ее тогда…
— Вася, у нас никогда больше не будет детей, — сказала Зоя, вернувшись из больницы. — Если хочешь, уходи. Я не обижусь, обещаю!
— Ты с ума сошла! — воскликнул он.
При мысли, что ее не будет рядом, сердце начинало безудержно колотиться. Но с каждым днем он чувствовал, что между ними появляется нечто такое, что отдаляет их друг от друга…
«Господи, будь ты навсегда проклят, хоть тебя и нет… И будь проклят я сам — идиот безмозглый!»
Почему же он не дал ответа сразу, почему попросил отсрочку? Ведь все и так предельно ясно… Но все же он взял время для обдумывания! Следовательно, что бы он ни сделал в дальнейшем, он все равно предал ее, свою жену?
Есть только один выход: немедленно повернуть обратно, к Фатееву, пока он еще не уехал куда-нибудь, найти его, подбежать и крикнуть: «Согласен! Заклинаю, не говорите Зое, что я просил у вас время для обдумывания!..»
…— Товарищ Романов! — Кто-то сильно дергал его за рукав пиджака. — Что с вами? Вам плохо? Вы сильно бледный…
Василий Васильевич как будто очнулся. Увидел тонкую девушку, ту, которая сидела за огромным столом в приемной исполкома, только сейчас она не сидела за столом, а стояла перед ним в коридоре, и в ее голосе проскальзывал испуг:
— Вы меня слышите?
— Да.
— Иван Иванович освободился и ждет вас.
— Спасибо. Я иду.
Ссутулившись, он пошел, конвоируемый этой тонкой девушкой. Сегодня мог наконец решиться вопрос о квартире, которую они с Зоей ждали целых семь лет, снимая углы, тесня других и теснясь сами.
Такова жизнь, квартира тоже нужна…
Он и сам не мог бы точно определить временны́е границы наступившего в душе перелома. Сначала ему казалось, что только долг по отношению к другому страдающему человеку, только уязвленная суровой отповедью Крупиной совесть заставляют его метаться, испытывать противоречивые, болезненные, а порой неожиданно острые, приятные чувства.
Началось с того, что Павел Афанасьевич задремал на ночном дежурстве прямо в коридоре, на кушетке, привалившись боком к стене, и увидел невероятно яркий, цветной сон…
Прежде он, умудренный медицинскими познаниями, не верил, что сны бывают цветными, — и вот, надо же, самому увидеть довелось. Едет он, Павел Колодников, на речном трамвае, а рядом с ним будто бы дружок его детдомовский — Лешка Отнюшин. Чудна́я была у дружка фамилия! Досталась она ему в блокадном Ленинграде, когда принесла его в детский приемник толстая усатая дружинница Нюша.
— А этот откуда? — спросила девушка-врач у нянечки.
— От Нюши… Она уж мальцов десять раскопала и притащила. Несмышленый совсем паренек. Не говорит, только агукает.
— Как же мы его запишем?.. Я и фамилий никаких больше не помню — все раздала.
— Так и пиши — Отнюшин. После войны сменит, если не понравится…
И вот плывут они на теплоходике, в воду смотрят, а она прозрачная до самого дна, а на дне все бутылки, бутылки — прямо вымощено дно бутылками и сверкает, как булыжная мостовая после дождя.
— Смотри, — говорит Лешка, — вот эта твоя будет, а та — моя, — и куда-то вдаль показывает. — Женимся мы сегодня…
И увидел Павел: летит к ним на водных лыжах Нина Боярышникова, вся белая, как в операционной запомнилась, только улыбается и вроде смущается немного, что голая она, но в то же время и лукавит: дескать, красива я, правда?.. Глаз не оторвешь, Павел Афанасьевич? Так тебе и надо, замухрышка детдомовский!
А за Ниной, в халате накрахмаленном, в маске и резиновых перчатках, руки подняв и растопырив, как перед операцией, Крупина на милицейском катере. И вроде гарпуны и крюки там приготовили — Нину ловить.
— Не надо! — заорал Павел. — Нельзя красоту такую!.. И вам на свадьбу пора, Тамара Савельевна! Я сам, сам! У вас три дня отгула, а я дежурю, вы же видите! И Отнюшин, вот он, рядом… Жених ваш. Вас ждет.
А Крупина не слышит ничего.
— Маску! — кричит. — Скальпель!.. Тампон!
И прыгнул Павел в воду между катером и проскочившей уже до кормы теплохода Ниной. Только удивился на лету: какая ж сила ее по воде тащит? Да и не лыжи под ней, а вроде раздвоенный хвост русалочий. Прыгнул — и проснулся от холода: лицом, оказывается, в холодную клеенку ткнулся.
Покрутил Павел головой, щеки потер, помассировал и побрел к палате, где Нина лежала. Осторожно в дверь заглянул и сразу же глаза ее увидел.
— Не спится? — бодро спросил Павел. — Может, снотворного дать?
— Не спится… Страшно мне.
— И мне, — шепотом ответил Павел, осторожно прикрывая дверь. — Только что страху натерпелся… Во сне. Скажи, Нина, а ты когда-нибудь каталась на водных лыжах?
— Каталась… Чуть не утонула. Меня какой-то речник спас. Очнулась на песке, а он искусственное дыхание мне делает, на ребра жмет… Кругом ребята с катера стоят. Советы дают… Я как рвану в кусты, от стыда. Так и сидела в кустах, пока платье не принесли.
— Это я тебя спас! — Павел присел на край постели. — Вон там, на кушетке в коридоре. Не веришь? Плавать не умею, а в воду прыгнул.
Нина молчала, внимательными глазами глядя в лицо Павлу. Что-то новое, значительное и затаенное, появилось в ее взгляде — так матери смотрят на взрослеющих детей, удивляясь, любя и тревожась.
— И что же, там… во сне я тоже в кустах сидела? — Нина вдруг опустила взгляд, перебирая пальцами край одеяла на груди.
— Нет, не сидела! Там ты смелая была… И красивая! Вот как сейчас.
Павел не знал, как вырвалось у него это признание, и не собирался еще минуту назад ничего подобного говорить! От природы застенчивый, он ни разу в жизни не танцевал, не провожал девушек и не дарил им цветы. Но нашло что-то на хирурга Колодникова — легким и высоким почувствовал он себя, раскованным и на все способным, словно во сне…
Он провел рукой по бедному больничному одеялу, от пояса к ногам и вдруг отпрянул — ужаснулся… Толстый, тугой жгут ощутил он под одеялом — там, где не было у Нины ноги. Толстый тугой жгут — валик из халата и полотенца, наверное… Из чего же еще могла она соорудить. «Для самоутверждения… Или — для меня… Но пусть! Так надо!»
Тихо сидел хирург Колодников, уткнувшись некрасивым, измятым лицом в ладони. Не в первый раз плакал он, без слез, по временам вздрагивая всем телом и кусая губы, но никогда это не было так приятно, так облегчающе, так просто. А Нина гладила его по нестриженым, спутанным волосам и все понимала… Все прощала.
Шла ночь над городом. Пошатывалась, поскрипывала снегом под ногами припозднившихся пешеходов. Тревожная, неуютная тишина сковала коридоры, площадки и лестничные пролеты больничного здания. И тихо-тихо было в палате с кремовыми просвечивающими шторами… А на клеенчатой кушетке в коридоре спала, похрапывая, санитарка Глафира Степановна. Один глаз у нее был приоткрыт и смотрел на мир бдительно и благосклонно, как всегда.
18
Когда люди счастливы — элементарно, житейски счастливы, — обычно не возникает неодолимой потребности ни в дневниковых записях, ни в сочинении стихов, ни даже в обычной беседе-исповеди… Это все необходимо человеку в моменты кризисные: во время излома, неуверенности, тоски или обиды.