Мучился и старел Сергей Сергеевич: каждый потерянный друг, каждый по собственному желанию ушедший от него врач, каждый упущенный больной, которого можно было бы спасти или удержать на какое-то время у края пропасти — пустоты под названием смерть, — все это не давало покоя, распирало изнутри, заставляло срываться, кричать и метаться, совершать необдуманные поступки и снова казниться потом. Но не об этом сказал сыну Сергей Сергеевич: этого всего было бы слишком много и для него самого, не склонного к самобичеванию на людях, и для Славы. Кулагин сказал о главном:
— Я знаю, ты не можешь простить мне трусости, сынок… И знаю, что считаешь меня виноватым в смерти Федора Горохова. И я не хочу оправдываться, хотя и мог бы… Здесь все гораздо сложнее, но в то же время и проще… А для тебя главное сейчас — понять, что Горохов не жертва, не обиженный самодуром начальником гений-самородок… Горохов — рядовой солдат медицины, главный герой всех сражений, которые мы — люди в белых халатах — вели и будем вести до самой собственной смерти… Везде и всегда — в Заполярье, здесь у нас, в столице, в Африке… Везде и всегда. И если бы он не погиб там, на посту, им бы стал любой другой, пусть даже ничуть не похожий на него, но присягнувший, как и все мы, на верность…
— Я это понял, отец… Немного позже, чем надо. Но понял. Меня Тамара Крупина так отщелкала по носу, что сказать стыдно… Почище, чем твой академик. Это и с тобой могло случиться — не с одним Федором. И раньше — на войне, и сейчас… В любое время. Я теперь только почувствовал, что вы все — на линии огня, и знаю, почему мать так боится ночных звонков, вызовов, случайных машин… Она за тебя боится. А тут еще я сбежал — себя самого найти хотел… Может, и просто от себя самого спрятаться. Каково ей было? Только ты не рядовой солдат, ты не меньше комбата. Но ведь и комбаты ошибаются!..
Слава говорил горячо, без обычной для него в последнее время аффектации и скептических ноток, не ерничал, не острил, и Сергей Сергеевич совсем поверил ему и сразу простил, даже пожалел в душе своего так трудно растущего сына, сумевшего самостоятельно, хотя и небезболезненно, открыть отцу доступ к своему сердцу.
— Был комбатом, Слава… Теперь все. Если не штрафные роты, то полная отставка… Отлучение… Без права ношения формы и оружия. Не оправдал… Совесть, совесть точит меня, сынок! Больная совесть страшнее старости, страшней любых наказаний.
— Ну и что, черт возьми? — вскипел Слава. — Насколько я понимаю, все это поправимо. В конце концов, временная слабость — удел сильных!
— Ты же знаешь, что значит для меня работа, институт. В них вся моя жизнь… Но нередко и отчаяние…
Славу поразила жалоба, внезапно прозвучавшая в его голосе.
— Знаешь, что я тебе скажу, отец? Только не сердись! Кто тебе еще так прямо скажет?..
— Ошибаешься, сынок! Где нет правдознатцев?.. Успевай только оглядываться!
— Ну, от моих слов ты не будешь подпрыгивать.
— Давай, давай стреляй, сынок! Только без промаха.
— Постараюсь! Ты… ты привык диктаторствовать… дома, на работе — везде монополизация. А это обветшалая категория. Выкинь в мусоропровод…
— Ты веришь, что я всегда был честным? — прервал сына Сергей Сергеевич.
— Не всегда и не со всеми…
— У всех свои слабости… У каждого забора своя оторванная доска. Но в главном — я был честен… Всегда.
— Я не хотел обидеть тебя.
— То-то и видно, — мягко сказал Сергей Сергеевич. — Ставь чайник, я пойду будить мать… Рано она улеглась сегодня.
— Значит, все пустяки? — с удивлением спросил Слава.
— Нет, я сознаю всю серьезность положения. И это не бравада… Но я не могу так сразу сдаться… перебороть себя… Ты-то хоть понимаешь меня?
— Думаю, что да, отец, — тихо произнес Слава. — У тебя много друзей?.. Настоящих?
— Смотря какое содержание ты вкладываешь в эти слова.
— Друзей… готовых за тебя положить голову?
Сергей Сергеевич с минуту колебался, потом внятно сказал:
— В трех я уверен, как в себе… И они тоже хирурги.
36
Когда Тамара Савельевна вышла на улицу, в лицо ей мягко ударил вечерний алый свет из-за крыш низких, обреченных уже на слом домов на другой стороне шоссе. Закат был такой огромный, сияющий, переливчатый, что Тамара невольно остановилась в растерянности, пытаясь охватить взглядом всю эту роскошную пламенную панораму. Четко вырисовывались на алом черные, узловатые ветки тополей, уже окутанные тонким зеленоватым дымком готовой прорваться и буйно зашуметь листвы. И обещание какое-то было во всем этом, странное предчувствие возрождения, приближения чего-то, надежда и порыв в неизведанное.
Тамара прислонилась к бетонному столбу ограды, ладонью защитив от солнца глаза, и только тут заметила медленно уходящую через пустынное шоссе Ксению Гаранину. А навстречу ей спешил мужчина, широко расставив длинные руки, будто пытаясь поймать ее. Тамара не видела против солнца его лица, но по всему облику, по манере легко и щеголевато ставить ногу на всю ступню, по резким, но все же законченно изящным движениям она узнала Валерия Игашова. На левой руке у него висели на ремешках два гоночных шлема.
«Опять купил мотоцикл! — удивилась Тамара. — Как это Ксения ему позволила?.. Она ж говорила, что ненавидит эти тарахтелки».
А Ксения и сама не понимала, куда делась ее многолетняя, выстраданная предубежденность. Просто она заметила, что Валерию не хватает чего-то: он беспокойно озирается на прогулке, когда мимо с грохотом проскакивают красные, голубые и черные мотоциклы, бросается помогать, если у кого-нибудь заглохнет двигатель, раздражается, что в командировки по районам приходится ездить на электричке или выпрашивать райкомовский газик. «Все расстояния увеличились раз в двадцать, — иногда жаловался он. — И вообще пойми: человеку кроме персональной музы постоянно нужен оседланный Пегас…» И Ксения сдалась, сдалась без труда, без упреков: просто она поняла, что так надо, что так будет лучше; хотя тревога порой все же посещала ее, она и тут нашла выход: «Буду ездить с ним как можно больше и… И ничего с нами не случится».
И только Анастасия Кирилловна, которую Ксения чуть ли не силком привезла, разругавшись с братом, к себе и поселила в комнате с балконом, в обществе кошки Зульфии и ее взрослого сына, так и не устроенного в хорошие руки, — только она не одобряла зятя: не могла забыть, как погиб первый муж дочери…
Вот так и появился под окнами квартиры Игашова новенький двухцилиндровый мощный «Урал» с коляской. Правда, сама Ксения предпочитала ездить на заднем седле, а в коляску обычно забирался седоусый Кутя, очень полюбивший дальние загородные поездки. Ему тоже пришлось купить шлем и выпилить по форме собачьей головы порядочный кусок пластика спереди. На шоссе, на встречном упругом ветру, Ксения всегда оживала, скорость расковывала ее, обостряла все чувства и давала радость, прежде не испытываемую. Если впереди шла какая-нибудь машина и пылила им в лица, Ксения кричала прямо в ухо Валерию:
— Обгони этого извозчика!.. Что ты плетешься, полуфабрикат несчастный. — Полуфабрикатами для крематория шутники называют мотоциклистов.
И Валерий уверенно и весело обходил нерасторопную машину, а Кутя при этом высокомерно оглядывался и гавкал, с гордостью поглядывая на хозяина из-под низко надвинутого шлема…
Тамара все еще смотрела на них — как, обняв за плечи, ведет Валерий свою жену к приткнутому у обочины мотоциклу. И тут же в глаза ей бросилась другая уличная сценка — в конце недлинного ряда молодых липок Фатеев, хохоча и запрокидывая голову, часто и со вкусом целовал Елену Богоявленскую. А та смеялась, крепко жмуря глаза, и охотно подставляла лицо — то ли его поцелуям, то ли вечернему теплому солнцу. Тамара смущенно отвернулась и торопливо пошла прочь, совсем не в ту сторону, куда ей было надо.
«С любимыми не разлучайтесь, — стучало у нее в голове. — С любимыми не разлучайтесь, всей кровью прорастайте в них…» Слова неизвестного ей поэта, случайно услышанные на вечеринке в аспирантском общежитии, опять ожили в памяти, путаясь и снова складываясь в четкие, подчиненные пронзительному ритму фразы. Что было в них — в этих словах? Предостережение? Обреченность? Страстное желание закрепить, остановить преходящее, временное, конечное?.. «И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг!..»