Как они самовольничают! А пожаловаться некому. И сопротивляться нельзя. Одна женщина не давала увести мужа. Ее застрелили на месте, у него на глазах…

Сегодня 21 июля. Месяц с начала войны и мой день рождения. Мне четырнадцать лет. Поздравляя и желая долгих лет, мама расплакалась. Сколько раз я слышала это обычное пожелание и ни разу не обратила внимания, какое оно значительное…

По случаю дня рождения мама предложила надеть голубое шелковое платье. Оно без знаков. Какой у меня непривычно красивый вид! Только жаль, что волосы слишком длинные.

Вдруг в голову пришла замечательная мысль.

Я попросилась к соседке, тете Берте, чтобы показать ей платье. А сама — руку в шкаф (там под бельем лежат деньги) и — шмыг в дверь. Будто предчувствуя, мама кричит вдогонку, чтобы я не смела без знаков выходить на улицу.

А именно это я и собираюсь сделать. Вприпрыжку сбежав с лестницы, выскакиваю за ворота и смело, не оглядываясь, поворачиваю на Большую улицу. Захожу в парикмахерскую. Только теперь вздрагиваю: что я сделала?

Мне предлагают сесть. Стараюсь казаться спокойной и не смотреть на парикмахера. А он, повязывая белую салфетку, улыбается мне в зеркале. Узнал! Смотрю на него, вытаращив глаза, и не знаю, как сделать вид, что не понимаю этого. Опускаю голову, чтобы не видно было лица. Сердце тревожно бьется, а парикмахер, как назло, копается. Может, убежать? Нельзя… Только бы не зашел гитлеровец!

Наконец постриг! Расплачиваюсь и выбегаю.

Шагаю назад. Сейчас я совершенно спокойна, даже не понимаю, почему я в парикмахерской так дрожала. Никто и не смотрит на меня.

От мамы досталось. Пришлось пообещать больше не повторять таких глупых проделок. Мама пришила знаки ко всем платьям…

Нам запрещено ходить по тротуарам. Мы обязаны ходить по мостовой, придерживаясь правой стороны. Между прочим, нам также нельзя пользоваться автомашинами, автобусами и т. п. Даже извозчики должны на видном месте повесить табличку, что евреев не обслуживают.

Опять ввели другие знаки. Та же звезда, но уже не на повязке, а на квадрате из белого материала, который должен быть пришит к верхней одежде, спереди и сзади.

Можно подумать, что какой-то фашист не хочет идти на фронт и своими бесконечными выдумками старается доказать, что он и здесь очень нужен.

Гестапо снова вызвало членов «юденрата». Что теперь придумают? Неужели еще одна контрибуция?

В большой тревоге ждем соседа.

Вернулся он под вечер.

Оказывается, его и еще одного члена «юденрата» отпустили, а остальных арестовали. Почему? Чем те не угодили и почему выпустили этих?

Жаркое августовское воскресенье.

Около полудня мы услышали шум.

Подбежали к окну. Пьяные гитлеровцы избивают черноволосого парня. Гонят его к ратуше, там ставят лицом к стене и бьют. А он, наверное, ждет выстрела, потому что странно вздрагивает.

Собралась толпа. Один фашист объясняет, что этот «Jude» только что на улице Гедиминаса выстрелил в солдата благородного вермахта. За это ответят все «Juden». Один солдат великого рейха дороже тысячи таких, как этот. Пусть каждый, кто только хочет, бьет преступника и этим присоединится к истреблению врагов немецкого народа.

Одни ухмыляются, довольные, другие проходят мимо, почти не скрывая своего возмущения.

Гитлеровцы останавливают проезжающую машину, вталкивают свою окровавленную жертву и уезжают.

Пораженные, окаменели мы у окна.

Ночь…

Прогремел выстрел. Кто-то вскрикнул. Бегут. Кричат: "Хальт!"

Будим малышей. Сердце странно болит. Трясусь как в лихорадке. Снова гремит выстрел. Крики, топот. Людей много, очень много.

Открываем форточку. Ничего не видно. Прохладная звездная ночь. Тихо. Где-то в стороне вокзала гудит паровоз. И снова ни звука… Словно ничего не было.

Мама укладывает детей. Мы сидим…

Вдруг в тишину врывается страшный крик. Неужели снова начинается? Голоса где-то рядом, совсем близко. Но подойти к окну мама не разрешает: могут заметить. А меня тянет: неизвестность еще страшнее. Спрятавшись за портьеру, подглядываю. Внизу на улице гитлеровцы выстраивают людей, которых гонят с улицы Месиню.

Плачущие женщины с полуголыми, завернутыми в одеяла детьми… Мужчины, сгорбившиеся под тяжестью узлов и чемоданов… Дети, вцепившиеся в одежду взрослых… Их толкают, бьют, гонят. Вспыхивает карманный фонарик и освещает испуганные лица. Фонарик гаснет, и снова двигаются только силуэты…

В наши ворота они еще, кажется, не стучатся, хоть моментами мерещится, будто они уже поднимаются по лестнице.

Угнали… Снова тихо.

Начинает светать.

Оказывается, этой ночью угнали всех жителей улиц Месиню, Ашменос, Диснос, Шяулю, Страшуно и некоторых других.

Люди говорят, что с этих улочек выселяют и литовцев, и поляков. Для нас там будет гетто.

Что такое гетто? Как там живут?

В пятницу вечером город запрудили патрули.

Снова что-то придумали… Как назло, и Ионайтиса сегодня не было. Мама попросила бы его остаться у нас ночевать.

Я вызвалась пойти и позвать его. Мама махнула рукой — уже больше восьми. Говорю — пойду без знаков. Но она и слышать не хочет. А все же другого выхода нет. Пойду.

Мне совсем не страшно: кому взбредет в голову, что в такое время без знаков по тротуару может шагать еврейка?

Улица Гележинкелю. Оглядываюсь, не следит ли кто за мной. Вхожу. Стучусь. Тишина. Стучу сильней. Никакого ответа. Его нет! Что делать?

Надо ждать.

Забираюсь в угол, за дверь. Ловлю каждый доносящийся с улицы звук. От стука сапог цепенею, а от спокойного скрипа ботинок веселее бьется сердце. Но шаги, приблизившись, удаляются, а Йонайтиса все нет. Как простоять целую ночь? Могут заметить. И мама будет волноваться…

Вдруг появляется Йонайтис!

Узнав, зачем я пришла, очень огорчается: к сожалению, уже без пяти десять. Идти нельзя…

Он стелет мне на софе, закрывает ставни и велит спать. Но я не могу уснуть: очень волнуюсь, что мама не знает, где я.

Разбуженная, я не сразу поняла, где нахожусь. Йонайтис нагнулся ко мне:

— Я пойду узнаю, что у вас слышно, а ты закройся и поспи еще.

Он вернулся очень скоро. У нас не был. Не пропускают. На улице Руднинку строят забор. Там будет гетто. Уже гонят людей.

— Что будешь делать? — спрашивает он меня.

— Не знаю. А как вы считаете?

— Он тоже не знает.

— Если не хочешь идти — оставайся у меня.

А как я здесь буду жить одна, без мамы? Нет. Пойду.

Йонайтис освобождает свой портфель и кладет туда сушеный сырок и баночку варенья. Опустошает бумажник и говорит: "Спрячь хорошенько". Из желтой бумаги вырезаем знаки, пришиваю: сейчас уже нельзя без них.

Выходим. Йонайтис тоже идет по мостовой: не хочет, чтобы я себя чувствовала униженной… Если закрыть глаза и представить себе, что иду в школу? Ведь похоже: портфель, ученическая форма, рядом идет учитель… Нет, не надо закрывать глаза…

На улице Руднинку, возле костела, сколачивают забор. Через оставленный проход солдаты гонят людей. Подходим. Йонайтис подбадривающе пожимает руку, и я ухожу за забор.

Куда идти? Может, еще попытаться попасть домой? Не выпускают. Кругом строят заборы.

Гонят все новых и новых людей. Растерянные, усталые, они сбрасывают с себя узлы и садятся тут же, на улицах, во дворах. Везде полно народу. Верчусь там и я, захожу во дворы, но мамы нигде нет. И знакомых не видно.

Стою у входа, чтобы видеть всех вновь пригоняемых. Спрашиваю, с каких улиц. Со всех есть, только не с нашей. Какая-то женщина уверяет, что с Немецкой улицы всех угнали на Лидскую. Бегу. Но там строят новый забор: эта улица остается за пределами гетто. Людей много, но моих и среди них нет.

Снова блуждаю, расспрашиваю. Кто-то предполагает, что они могут быть во втором гетто, где-то в районе улочек Стиклю и Гаоно.

Иду к воротам и прошу часового выпустить. Уверяю, что не убегу, только перейду во второе гетто, где находится моя мама. Но часовой даже не слушает. Повторяю свою просьбу, а он с размаху так ударяет меня, что еле удерживаюсь на ногах. Неожиданно замечаю одного девятиклассника из нашей школы. С винтовкой, наверно, тоже «трудится». Как можно почтительнее прошу помочь мне перейти во второе гетто. "Пошли!" — кричит он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: