Я сам, в свою очередь, воспользовавшись этим родством жены моего аптекаря и мадам Бовари, сочинил повесть, озаглавленную «Лаборатория господина Омэ».
В один миг я стал бы на одну ступень с моими полубогами. Мы разговаривали бы, как товарищи по перу, имеющие одинаковые занятия, одинаковые причины для восхищения и волнения. Ах, я не напрасно поехал с ними!
Увы, события не всегда отвечают желаниям молодых провинциалов, и полубоги литературы подчиняются естественным законам, уничтожающим все, что ожидают от их близости. При выходе из туннеля святой Катерины, в то время как Мопассан ворчал не знаю на что, а Золя заявил, что они наелись как свиньи, Гонкур закричал:
— Милые мои друзья, надеюсь, что вы не собираетесь болтать до самого Парижа. А? Я подыхаю от усталости. Все эти фокусы с открытием памятника свалили меня с ног. Я сплю. Кто из вас будет настолько любезен и задернет штору?
Я поспешил избавить одного из моих учителей от этой несколько низменной обязанности, а также в надежде, что заслуженное мною изъявление благодарности завяжет желанный разговор. Никакой благодарности, однако, не последовало. Мое движение прошло незамеченным. А Золя и Мопассан болтали о чем попало: один жаловался на желудок, другой — на голову. Гонкур снова забрюзжал. Наступило молчание. Через несколько минут один из полубогов захрапел. Купе обратилось в дортуар.
Так разбились все мои надежды. Чудесное приключение, представлявшееся мне в таком солнечном свете, оканчивалось в молчании и мраке. Не было не известных никому анекдотов из жизни Флобера. Не было беседы со спутниками. Как заинтересовать спящих людей? Как завязать дружбу с храпящими полубогами? Как спросить совета у моего соседа? Как доверить ему две рукописи, оттопыривавшие мне карманы?
Ведь вот в чем было дело! Почти невольно, неосознанным желанием, чтобы прочли мои произведения и высказали мне свое мнение, которое не могло не быть восторженным, я взял с собой «Лабораторию господина Омэ» и еще другую повесть, которую я считал весьма значительной: «Дядя маленькой женщины в трауре». Что было делать теперь, когда штора была спущена. Не мог же я, совладав с ужасной робостью, сковывавшей меня перед лицом моих будущих коллег, разбудить их и представиться со словами:
«Послушайте-ка, я не затем предпринял это путешествие, чтобы видеть вас спящими. Черт возьми! Нам надо поговорить. У меня с собой есть случайно две рукописи»…
Я не споткнулся, но натолкнулся на препятствия, худшие, чем нежелание, презрение или безразличие.
Ужасный сон, прерываемый вздохами и сопением заложенного носа, противопоставлялся моему стремлению к созданию товарищеских отношений.
Путешествие завершалось в темноте. Незадолго до прибытия в Париж, спящие стали потягиваться. Кто-то заохал. Кто-то вздохнул. Вот и вокзал. Прощайте, Золя! Прощайте, Мопассан! Прощайте, Гонкур! Наши судьбы следуют разными дорогами. Моя — это топтание на кардовой фабрике под мурлыканье маленьких изводящих механизмов. Прощайте!..
О, мрачное возвращение в ночи. Постоянные остановки пассажирского поезда. Печальное прибытие утром. Меланхолическое возвращение тайком в отчий дом.
Во мне живо одно воспоминание: появление отца в то время, как я осторожно подымаюсь по лестнице и делаю все возможное, чтобы ступеньки не скрипели. Дверь быстро открывается, — появляется в халате отец. У него в руках часы. Шесть часов!
— Ты откуда?
— Из Парижа.
Я не могу точно вспомнить, о чем мы тогда говорили, или в каком смысле был позже возобновлен разговор. Я могу только утверждать, что вследствие этой глупой выходки и против моего ожидания положение вещей изменилось. Мое будущее в качестве фабриканта кард уже не рисовалось с той же непоколебимой твердостью. Произошло как бы молчаливое соглашение, вследствие которого допускалось, что мною могут руководить иные стремления. Без их ведома и только благодаря их чудесному приезду полубоги сорвали завесу и осветили темное пространство.
Конечно, это не вызвало во мне одну из тех внутренних драм, которые заставили Ренана порвать со своим прошлым, и не зажгло один из тех великолепных пожаров, при свете которого я мог бы воскликнуть:
«То, что я сделал, это преследование, этот экстаз, все указывает на мое истинное призвание. Раз мое вдохновение рвет свои оковы, идем вперед, спешим принять участие в общей борьбе»…
Нет… Я не почувствовал происходившей во мне эволюции, это было одно из видений жизни, не более. Моя попытка приобрела в моих глазах свое истинное значение. Впервые я отдал себе отчет в том, что я пишу, вернее, что я пробую писать, и что в один прекрасный день передо мной откроются горизонты, совсем не похожие на те, которые я видел перед собой до сих пор.
И когда через несколько месяцев Мируд-Пишар заявил, покачивая головой, что он сомневался в моих технических способностях, отец высказал весьма справедливое мнение, что юридический факультет даст мне в том случае, если из меня не выйдет литератора, возможность заниматься свободной профессией, более подходящей к моим вкусам.
— Ну, юрист так юрист, — ответил я.
С того времени я уже определенно знал, чего я хочу и что предпочитаю. Я знал моих богов и полубогов.
Совершенно очевидно, что я не мог бы похвалиться очень тесной связью с теми, к которым бросил меня порыв юного провинциала в вечер открытия памятника. Ну, что же! Тем не менее, я в их купе совершил переезд из родного города в Париж. Многие ли из моих товарищей могут похвалиться более прекрасным дебютом в литературе, как путешествие, хотя бы и в молчании, рядом с Золя, Гонкуром и Мопассаном.