В одну семью был произволом слит

марксист, в идеализме уличенный,

неграмотный колхозник и ученый,

нарком почтенный, маршал и бандит!

Но лезть в таинственные бездны строя

куда уж нам! Заткнем фонтан скорей!

Я лишь бытописатель лагерей,

я лишь биограф своего героя!

Что ж, все их "дело" оказалось куцым,

больших имен не удалось привлечь,

и перешли от "контрреволюций"

на их пирушки, на хмельную речь...

Их следствие не очень интересно,

а "уличений" техника известна:

мы верим - ты ни в чем не виноват,

но, значит, виноват твой сват и брат.

Сказать нам все, дурного не тая,

святейшая обязанность твоя!

Иван припомнил, будто Петр сказал,

что жизнь в очередях - одно мученье,

а Петр - что Иван критиковал

закон об общем платном обученье,

Семен - что оба о свободе слова

шепнули чересчур свободно слово,

и всех троих попутали всерьез

за агитацию и недонос!

Пора к тюремным привыкать названьям!

Он знал, что "вертухай" - тире стрелок,

что обыск - "шмон" или "сухая баня",

"кандей" есть карцер, "сидор" есть мешок,

что "хавать" - пищей набивать живот,

а "хезать" - то совсем наоборот.

Итак, он в ад прошел две-три ступени,

с его обычаями стал знаком,

уже немного ботать стал по фене,

овладевая адским языком...

Народ тюремный должен как-то жить,

он должен жить - и он не унывает,

и с горечью, чтоб сердцем не тужить,

он поговорки про тюрьму слагает.

"Кто не был здесь, - он говорит, - тот будет,

а тот, кто побывал - уж хрен забудет!"

Иль жест широкий: все, мол, в жизни наше!

А что же "все"? Тюрьма вот да параша!

Он говорит, что любит кашка-сечка

вас - арестованного человечка,

но арестованный-то человечек

терпеть не может бесконечных сечек.

Здесь вспоминают дней былых уют

и песни старые по-новому поют:

"Дан приказ ему в Бутырки,

ей - в Новинскую тюрьму..."

(А песни Лебедева-Кумача

жестикулируя и хохоча,

поскольку не было фальшивей слов,

а в камере всегда всего заметней

и "террорист" шестнадцати годков,

и "диверсант" семидесятилетний...

И мы поем и дланью тычем строго

то в этот угол камеры, то в тот:

"Молодым - везде у нас дорога,

старикам - везде у нас почет!")

Забуду ль дни тюремной жизни нашей,

когда я, окружающим на страх,

шагал с благоухающей парашей

в нелепо растопыренных руках;

где день за днем (как это нам велит

наш следователь) убеждал себя я,

что просто сам себя прескверно знаю,

на деле ж - самый вредный индивид;

где дельца "однодельцев" рикошетом

жизнь и твою расплющили в желе;

где о бумаге и карандаше ты,

ну ей-же-ей, сильней всего жалел...

...Но как-то Скорин вызван был на "суд",

где посадили на него "осу". 20)

Сказали: "Распишись!" - и с этих пор

все позади: Бутырки, бани, сечки...

И арестованные человечки

влекутся в неприветливый простор...

Приходит ночь. Уснули кое-как

на досках, над парашею приткнувшись.

Вдруг грохот будит только что уснувших.

Лай, крики... "Это впереди никак"...

Доходит и до нас. Гремит засов.

Собаки надрываются. Поверка.

"Все - с этих нар на те!" Фонарик сверху.

Озноб испуга. Дробный стук зубов.

"Чего недружно? Не поймете, да?

Я объясню! А ну: туда-сюда!

А ну повторим! Что, опять заснули?

Сюда-туда, сюда-туда, сюда-туда!

Быстрее! Пуляй! Разве это пуля?"

Старик запутался в старинной шубе.

Упал, не встанет. Топчут старика.

Все запыхались. "Хватит на пока!

А ну, отставить!" Страх идет на убыль.

Опять заснули. Снова грохот, лай.

"Эй, становись! С тех нар - на эти! Пуляй!"

Так было трижды. Выждав, чтоб заснули,

опять за прежнее: "А ну, вставай!"

Вор объясняет: "Это чтоб пугнуть,

побег чтоб не задумал кто-нибудь.

Теперь ложитесь. Покемарить можно.

Они ж бухие. Весь как есть конвой.

Три раза - норма. Что, пахан, живой?"

Да, урка прав. Но сон не в сон: тревожно...

Конвой, застраховавшись от побега,

дрых чуть не сутки. Черная земля

меж тем сменилась пышным, толстым снегом.

Явилось утро, души веселя.

Проснулся юмор в утреннем уме.

Смотря в окно, кричали, как о чуде:

-"Гляди, гляди: на воле ходят люди!

Выходит, что не все еще в тюрьме!"

Потом, сельдями в бочке утеснясь,

напев затягивали - лагерный, старинный,

уж вот воистину "отменно длинный-длинный",

что к воле рвался, в щели просочась:

"Не для меня приде-о-от весна,

не для меня Дон разолье-о-отся..."

В теплушке рядом - как пичужка в клетке,

выводит тощий, хилый малолетка:

"Отец посажен был в тюрьму,

его прозвали вором...

Тогда родила меня мать

в канаве под забором..."

Коль ты хоть чуть культурный человек,

привыкший каждой дорожить минутой,

то, как здесь время презирают люто,

не сразу ты уложишь в голове.

Здесь истребленье времени - в системе,

закон, усвоенный буквально всеми:

"кантовкой" в лагере зовется он,

ему, как все, ты будешь подчинен.

День в тупике. Путь километра с два

и вновь стоим. Час, и другой, и третий.

Как страшно тяготились мы сперва

организованным бездельем этим!

И зло на паровоз кидаем взор мы:

хоть к черту на рога - но пусть везет!

А лагерник доволен: срок идет,

работы нет, и - как-никак - а кормят!

(Хоть кормят, правда, дьявольски соленой

селедкой, но в углу - ведро с водой,

болотной, подозрительно зеленой,

с налетом нефти, с коркой ледяной.

И, у кого луженый был желудок,

тот мог добраться к цели невредим...)

В вагоне том телячьем трое суток

я провалялся рядом со своим

героем (тут впервые с ним столкнулся).

Свидетельствую, что в этапе том

кой-кто от дизентерии загнулся,

но большинство доехало живьем.

Понадобится несколько годков,

чтоб люди превратились в мертвяков...

Но наконец гудок зовет: "Ту-туу!

К земле обетованной, в Воркуту!"

Туда, "где вечно пляшут и поют",21)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: