Николай Георгиевич строил ветку железной дороги от Самары на Сергиевские серные воды, и эта постройка сопряжена была у него со множеством различных анекдотов.
Понадобился ему локомотив какой-то особенной конструкции, и он заявил министерству путей сообщения о необходимости купить локомотив в Германии. Но министр путей или Витте, запретив покупку, предложил заказать локомотив в Сормове или на коломенских заводах. Не помню, путём каких сложных и смелых ухищрений Гарин купил локомотив всё-таки за границей и контрабандно пригнал его в Самару; это, должно быть, сохранило несколько тысяч денег и несколько недель времени, более дорогого, чем деньги.
Но он юношески восторженно хвастался не тем, что сэкономил время и деньги, а именно тем, что исхитрился пригнать контрабандно локомотив.
- Вот это - подвиг! - восклицал он. - Не правда ли?
Казалось, что "подвиг" был вызван не столько силою деловой необходимости, сколько желанием преодолеть поставленное препятствие и даже проще: желанием созорничать. Как во всяком талантливом русском человеке, склонность к озорству была очень заметна в характере Н.Г.
Добр он был тоже по-русски. Деньги разбрасывал так, как будто они его отягощали и он брезговал разноцветными бумажками, на которые люди обменивают силы свои. Первым браком он был женат на богатой женщине, кажется, дочери генерала Черевина, личного друга Александра Третьего. Но её миллионное состояние он в краткий срок истратил на сельскохозяйственные опыты и в 95-96 годах жил личным заработком. Жил широко, угощая знакомых изысканными завтраками и обедами, дорогим вином. Сам ел и пил так мало, что нельзя было понять: чем же питается его неукротимая энергия? Любил делать подарки и вообще любил делать приятное людям, но не для того, чтоб расположить их в свою пользу, нет, этого он легко достигал обаянием своей талантливости и "динамичности". Принимая жизнь как праздник, он бессознательно заботился, чтоб и окружающие его так же принимали её.
Невольным участником одного из анекдотов, походя создававшихся Гариным, оказался и я. Как-то утром, в воскресенье, я сидел в редакции "Самарской газеты", любуясь моим фельетоном, который был вытоптан цензором, как овсяное поле лошадью. Вощёл сторож, ещё совершенно трезвый, и сказал:
- Вам часы привезли из Сызрани.
В Сызрани я не был, часов не покупал, о чём и заявил сторожу. Он ушёл, пробормотал что-то за дверью и снова явился:
- Еврей говорит: вам часы.
- Позови.
Вошёл старенький еврей в стареньком пальто и невероятной формы шляпе, недоверчиво осмотрел меня и положил на стол предо мною листок отрывного календаря, на листке неразборчивым почерком Гарина было написано: "Пешкову Горькому" и ещё что-то, чего нельзя было понять.
- Это вам дал инженер Гарин?
- А я знаю? Я же не спрашиваю, как зовут покупателя, - сказал старик.
Протянув руку, я предложил ему:
- Покажите часы.
Но он отшатнулся от стола и, глядя на меня, как на пьяного, спросил:
- Может, есть другой Пешков-Горьков - нет?
- Нет. Давайте часы и уходите.
- Ну, хорошо, хорошо, - сказал еврей и, пожав плечами, ушёл, а часов не дал мне. Через минуту сторож и ломовой извозчик внесли большой, но не тяжёлый ящик, поставили его на пол, а старик предложил мне:
- Распишите на записку, что получили.
- Это что такое? - осведомился я, показывая на ящик; еврей равнодушно ответил:
- Вы знаете: часы.
- Стенные?
- Ну да. Десять часов.
- Десять штук часов?
- Пусть будет штук.
Хотя всё это было смешно, но я сердился, потому что и еврейские анекдоты не всегда хороши. Они особенно плохи, когда не понимаешь их или когда приходится самому играть в анекдоте роль глупую. Я спросил старика: что значит всё это?
- Подумайте, кто же едет из Самары в Сызрань покупать часы?
Но еврей тоже почему-то осерчал.
- А какое мне дело думать? - спросил он. - Мне сказали: сделай! И я сделал. "Самарская газета"? Верно. Пешков-Горьков? И это верно. И распишитесь на записку. Что вы от меня хотите?
Я уже ничего не хотел. А старик, видимо, думал, что его втянули в какую-то тёмную историю, у него дрожали руки, и он ломал пальцами поля своей шляпы. Он так смотрел на меня, что я почувствовал себя виноватым в чём-то пред ним. Отпустив его, я попросил сторожа убрать ящик в корректорскую.
Дней через пять явился Николай Георгиевич, запыленный, усталый, но всё-таки бодрый. И тужурка инженера на нём - как его вторая кожа. Я спросил:
- Это вы прислали мне часы?
- Ах, да! Я, я. А - что?
И, с любопытством глядя на меня, он тоже спросил:
- Что вы думаете делать с ними? Мне они совершенно не нужны.
Затем я услышал следующее: гуляя на закате солнца в Сызрани, по берегу Волги, Николай Георгиевич Гарин-Михайловский увидал мальчика-еврея, который удил рыбу.
- И всё, знаете, батенька, удивительно неудачно. Ерши клюют жадно, но из трёх два срываются. В чём дело? Оказалось, он ловит не на крючок, а на медную булавку.
Разумеется, мальчик оказался красавцем и необыкновенного ума. Человек, далёкий от наивности и не очень добродушный, Гарин чрезвычайно часто встречал людей "необыкновенного ума". Видишь то, что сильно хочешь видеть.
- И уже изведавший горечь жизни, - продолжал он рассказывать. - Живёт у деда, часовщика, учится мастерству, ему одиннадцать лет. Он и дед кажется, единственные евреи в городе. Ну и так далее. Пошёл с ним к деду. Магазин скверненький, старик чинит горелки ламп, притирает самоварные краны. Пыль, грязь, нищета. У меня бывают припадки... сентиментальности. Предложить денег? Неловко. Ну, я и купил весь его товар, а мальчишке дал денег. Вчера послал ему книг.
И совершенно серьёзно Н.Г. сказал:
- Если вам эти часы некуда девать, я, пожалуй, пришлю за ними. Можно отдать рабочим на ветке.
Он рассказал всё это, как всегда, торопливо, но несколько смущённо и, говоря, всё как-то отмахивался коротким, резким жестом правой руки.
Иногда он печатал в "Самарской газете" небольшие рассказы. Одни из них - "Гений" - подлинная история еврея Либермана, который самостоятельно додумался до дифференциального исчисления. Именно так: полуграмотный, чахоточный еврей, двенадцать лет оперируя с цифрами, открыл дифференциальное исчисление и когда узнал, что это уже сделано задолго до него, то, поражённый горем, умер от лёгочного кровоизлияния на перроне станции Самара.
Написан был рассказ не очень искусно, но Н.Г. поведал в редакции на словах историю Либермана с поразительным драматизмом. Он вообще рассказывал превосходно и, нередко, лучше, чем писал. Как литератор он работал в условиях совершенно неподходящих, и удивительно, что он мог, при его непоседливости, написать такие вещи, как "Детство Тёмы", "Гимназисты", "Студенты", "Клотильда", "Бабушка".
Когда "Самарская газета" попросила его написать рассказ о математике Либермане, он, после долгих увещаний, сказал, что напишет в вагоне, по дороге куда-то на Урал. Начало рассказа, написанное на телеграфных бланках, привёз в редакцию извозчик с вокзала Самары. Ночью была получена длиннейшая телеграмма с поправками к началу, а через день или два ещё телеграмма: "Присланное - не печатать, дам другой вариант". Но другого варианта он не прислал, а конец рассказа прибыл, кажется, из Екатеринбурга.
Писал он так неразборчиво, что рукопись нужно было расшифровывать, а это, конечно, несколько изменяло рассказ. Затем рукопись переписывалась знаками, доступными пониманию наборщиков. Вполне естественно, что, читая рассказ в газете, Н.Г. сказал, сморщив лицо:
- Чорт знает чего я тут наплёл!
Кажется, о рассказе "Бабушка" он сообщил:
- Это написано в одну ночь, на почтовой станции. Какие-то купцы пьянствовали, гоготали, как гуси, а я писал.
Я видел черновики его книг о Маньчжурии и "Корейских сказок"; это была куча разнообразных бумажек, бланки "Отдела службы тяги и движения" какой-то железной дороги, линованные страницы, вырванные из конторской книги, афиша концерта и даже две китайские визитные карточки; всё это исписано полусловами, намеками на буквы.