Свежий ветер созданного его же воображением мира преображал самого автора, заставляя его быть тем человеком, чья дружба так много значила для меня. В нем уживались две половинки души, столь непохожие друга на друга… Я медленно листал страницы. В конце концов, он мой друг. И принимать его надо таким, какой он есть. Он не раз узнавал что-то новое обо мне, теперь я узнал что-то новое о нем. Разве это хоть что-то меняет? Конечно же, в его жизни была не только литература. И вдруг по глазам ударили эти строчки.
"Уже ноябрь и договор поджимает. С утра до вечера строчу невообразимую чепуху. Впрочем, они ее проглотят – они всегда и все глотают". Вначале я не понял. Кто такие "они"? Издатели? Критики? Следующий абзац внес ясность.
"Люди воспринимающие мои книги всерьез заслуживают в лучшем случае сострадания. Хотя сочувствовать дуракам – неблагодарное занятие". Я окаменел. Это было как пощечина. Как плевок в лицо. Сочувствовать дуракам…
Вот именно, дуракам. Письмо, еще письмо… "Получил очередное восторженное послание. Дамочка, видишь ли, считает что мои шедевры (ее выражение) делают людей лучше. Как будто умного человека можно улучшить с помощью книг. Или улучшить вообще. Бедное убожество. Пусть тешится…" Я повернулся и взглянул на книги. Они стояли на полке синей шеренгой – родные, надежные, знакомые до мельчайших подробностей, ставшие неотъемлемой частью моей жизни. Окна в неведомый мир. Двери, которые до сегодняшнего дня вели в комнату, где сидел он. Тот, кого я считал своим самым близким другом.
Тот, кто все это время считал меня дураком и убожеством. Я встал и направился к полке. Помнишь, как много лет назад, когда я был еще мальчишкой, ты сам учил меня не прощать предательство? На самом деле ты просто глумился надо мной. Но я хорошо усвоил урок.
Они разгорались с трудом. Игривый огонь радостно принимал их в свои объятия, но не торопился смаковать столь редкостное лакомство. Приходилось помогать кочергой – я знал, что поступаю верно, но затягивать это аутодафе было выше моих сил. Книги сопротивлялись. Листы не хотели гореть, странно белея в пламени, но рано или поздно черно-алые пятна вспыхивали на них и, стремительно разрастаясь, пожирали бумагу. В камине рос черный, непривычно выглядящий пепел. С каждой книгой, с каждой страницей что-то выгорало и во мне. Но я лишь быстрее подкладывал книги. Наконец, в огне были все тома. Я медленно отступил к креслу, не отрывая взгляда от тихо потрескивающей груды книг. Так надо. Так надо. Он не заслуживает иного…
И тут во мне шевельнулось сомнение. А что если с самого начала я сделал неправильный вывод? Что если не он – этот абсолютно чуждый теперь для меня человек – был моим другом? Что если это был не он, а его книги? Эти потертые, такие привычные темно-синие томики, чьи страницы сейчас облизывает пламя… Они менялись вместе со мной, они разговаривали со мной, они поддерживали меня в трудные минуты, они спорили со мной, они всегда были рядом… Что если они были не средством общения с далеким другом, а сами были моими друзьями – не далекими, а столь близкими, выросшими со мной, верившими мне. Если я смог поверить в то, что они меняются, что мешало мне сделать еще один и шаг и понять, что меняться их заставляет не их автор, а они сами? Писатель в ответе за свои произведения, но в ответе ли они за писателя? И тут же сомнение, мгновенно обретя холодную тяжесть, превратилось в уверенность. Я метнулся к камину… Поздно. В жадном огне корчился последний том. Взлетела, выгибаясь, страница. Мелькнули строки "Можно ли предать, не подозревая о своем предательстве? И не зная, кого предаешь?…" Затем длинный оранжевый язык протянулся к потемневшему листу, и он исчез.