— Не говори так, Дени, слышишь! Мне это неприятно, ты меня обижаешь.
Они спустились по черной лестнице на кухню, где Пьер оставил свой велосипед.
— А почему это тебя обижает? Ведь теперь ты откроешь свой счет в банке, будешь подписывать чеки. Чего же тут стыдиться? Подписывай чеки да стриги купоны — это отныне твой долг, твоя обязанность, дело государственной важности. А в конце концов ты будешь походить на свою мамашу. Впрочем, ты и сейчас па псе похож. У тебя и голос в точности как у нее. А если ты еще больше потолстеешь…
Они стояли в каморке, отделявшей лестницу от кухни. При слабом свете ночника Дени не мог различить выражение лица своего друга и увидеть, как подействовали на него эти насмешки. Но когда Пьер заговорил, Дени едва узнал его голос — так он изменился.
— Дени, что я тебе сделал?
Никакого ответа. Слышно было только тяжелое дыхание Дени. Над их головами блестели начищенные кастрюли, на полках выстроились банки с маринадами. Пахло стиркой и пряностями. Дени задышал часто-часто, как будто запыхался от долгого бега, и вдруг заплакал, отвернувшись к стене и уткнув голову в согнутые руки.
— Дени, — повторил Пьер Костадо, — что я тебе сделал? — Он обнял его за плечи, Дени вырвался. Пьер настаивал — Почему ты не говоришь? Объясни, что я тебе сделал?
— Я и сам не знаю. Я бы сказал тебе, если б знал…
Не знаю, отчего мне так больно.
Вечером он сослался на мигрень и лег спать без ужина. Зашла на минутку Роза посидеть у его постели. Дени сказал, что ему ничего не надо, пусть только оставят его в покое. Сестра предложила побыть около него; она возьмет книгу и будет читать про себя, а разговаривать они не станут. Дени согласился. Роза исподтишка наблюдала за ним. Она знала, что днем к нему приезжал Пьер. «Верно, Дени сердится, что я ему не доверяла, все от него скрыла и, значит, обманула своего брата», — думала она. Дени понимал, почему Роза пришла и сидит возле него; она как будто говорила: «Прости меня!» Оба молчали, предпочитая обойтись без всяких объяснений.
Глава девятая
Свидания назначались в шесть часов вечера в сквере у статуи «Юноша и Химера». Робер всегда являлся первым; он знал, что как раз в это время Роза выходит из книжной лавки Шардона и через десять минут ее фигурка Появится в конце аллеи на фоне радужного веера водяных брызг, разлетающихся в воздухе при поливке сада. Пахло свежестью, влажной пылью, мокрой травой и краской, которой окрашены были садовые стулья. Он ждал ее, и ему так хотелось убедиться, что она все та же девушка, образ которой он носил в своем сердце, та Роза Револю, с которой он танцевал на балах прошлую зиму, да еще и в этом году; у нее все то же сияющее личико, рассеянный взгляд и такие изящные туалеты, оттеняющие ее очарование… В прежние дни почти всегда какая-нибудь черточка свидетельствовала об ее ангельском равнодушии к житейским мелочам: чуть-чуть видневшееся плечико рубашки, расстегнувшийся крючок, прядка волос, нарушавшая строгую гармонию прически, сооруженной знаменитым парикмахером Тарди. «Все у нее в беспорядке», — говорила тогда Леони Костадо. Но в те времена Робера умиляла легкая небрежность этого хрупкого создания, жившего в роскоши, — ведь никогда она не доходила до неприятной неряшливости.
Робер ждал в сквере, а Роза в эти минуты поспешно мыла руки в комнате за лавкой, прощалась с Шардоном и, выйдя на Интендантский бульвар, с наслаждением вдыхала свежий воздух. Заходящее солнце заливало ее всю ярким светом, беспощадно подчеркивая убожество ее запыленного платья, землистый цвет лица и тусклый оттенок волос — ее появление на дорожке сквера неизменно вызывало у Робера разочарование и глухое раздражение — так не похожа была она теперь на прежнюю обожаемую им девушку. Только глаза были хороши, и даже никогда еще они не были так прекрасны, ее глаза, смотревшие глубоким и отрешенным взглядом на этот мир, где все, кроме любви, было сплошным мученьем.
Роза и не замечала, что ее дешевенькое траурное платье плохо вычищено, а каблучки туфель стоптаны. Она не шла — она летела на крыльях, проносилась через Питомники, никого не замечая, никого не узнавая, и в конце улицы Гург перед ней вырастала высокая, черная с золотом решетка сквера.
И вот она появлялась на аллее; Робер видел, как спешит к нему та девушка, чье лицо он уже успел позабыть с прошлого вечера. Он брал ее за руки, наклонялся к ней, вдыхая немножко терпкий запах, исходивший от нее; потом она отстранялась от него и впивала его глазами. Да, именно впивала, жадными большими глотками, словно утоляя жажду, истомившую ее за долгий знойный день. А все же ее глаза, смотревшие так пристально, были незрячими и не умели разглядеть разочарования Робера, не видели, что его любовь вдруг превратилась в жалость — жалость к девушке, которая так быстро подурнела, занявшись какой-то убогой работой, и жалость к самому себе, ибо жизнь его потечет отныне в узком, тесном русле, под знаком нужды. Вместе с тем ему становилось стыдно за эти чувства и он находил в себе силы улыбаться Розе, пожимать ей руки и говорить такие ласковые слова, что их одних было бы достаточно, чтобы успокоить девушку, если б у нее возникли подозрения; но ни малейшая тень не омрачала ее светлой веры в любовь Робера — ведь она судила о нем по себе самой. Иногда она говорила:
— Ты сегодня какой-то усталый и печальный. Ты слишком много работаешь.
Ей и на ум не приходило, что он может разочароваться в пей. Ведь он попросил ее руки, несмотря на катастрофу, которая принесла семейству Револю разорение и почти бесчестье; он выдержал борьбу со своей грозной матерью. Разве могла Роза усомниться в его любви?
Она увлекала его на любимую их скамью, стоявшую на островке, позади раковины для оркестра. Если на скамье кто-нибудь сидел, они брали два стула. Роза говорила мало — она наслаждалась минутой отдыха и близостью любимого. В пруду утки и большие золотистые карпы раздергивали на части кусок хлеба, брошенный им каким-то мальчуганом. Роза отдыхала здесь душой. Она рассеянно отвечала на слова Робера, когда он говорил, что надо подыскать квартиру, купить мебель. Прекрасно. Все, что он сделает, наверняка будет прекрасно. Роза уже заранее любила те комнаты, где они будут жить вместе, и ту спальню, где он будет держать ее в объятиях. Ни о чем ином она и не помышляла. Она свивала себе в мечтах гнездышко, где ей будет так сладко отдохнуть на родной груди. Работать она больше не будет. Робер предлагал ей сейчас же уйти от Шардона, но она не согласилась, заявив, что не хочет жить на его средства, пока еще не носит его имени.
Если б Робер стал очень настаивать, она, несомненно, послушалась бы, но он весьма быстро сдался на ее доводы и даже сам подумал, что он словно боится, как бы Роза не потеряла заработка. Не было ли у него какой-нибудь задней мысли? Уж не думал ли он, что еще не поздно отступить, отказаться от принятого решения? Девичья головка, доверчиво склонявшаяся на его плечо, казалась ему такой тяжелой. Пыльные, лишенные блеска волосы щекотали ему щеку. Нет, это было просто невообразимо, немыслимо!
— Ну, пойдем, — говорил он, — до последнего трамвая остается только час…
Они заходили в молочную, заказывали себе по два яйца и по чашке шоколада. Роза не замечала, что она ест. Ее нисколько не раздражали неприятные мелочи, приводившие Робера в ужас: плохо вымытая чашка, следы от засаленной тряпки, которой вытирали столик, мокрые круги, оставленные донышком стакана. Она отметала от своей любви ту жалкую обстановку, в которой вынуждены жить люди, когда у них нет денег. Как-то вечером Робер сказал ей:
— Право, кто тебя не знает, не поверит, что ты жила в одном из лучших в городе особняков. За какие-нибудь
два месяца ты совсем отвыкла от роскоши, от драгоценностей.
— От роскоши?
Она подняла к нему усталое лицо. Он заметил черные точки на крыльях ее носа и напряженные мышцы худенькой шеи.