В меховой шапке и бараньем тулупе сидел он на краю телеги, непроницаемый для жары и солнца. Глянцевитый загар на его лице казался лаком, раз навсегда покрывшим лицо и не пропускающим более ни одного луча…
Киргиз с неподвижным лицом монотонной и неподвижной мелодией поет о всех предметах, попадающихся ему по дороге…
«Большое-шое-шое дерево растет… Маленький-маленький-маленький кустик под деревом растет… Ветер-ветер-ветер над степью пробежал… Навстречу еще один-один-один верблюд идет… За верблюдом другой-другой-другой верблюд идет… На верблюде один-один-один казак сидит…» («казаками», то есть наездниками, — киргизы именуют себя) — и так далее до бесконечности…
Так обстоятельно и спокойно распевал киргиз, и однако, жизнь его вовсе не чужда житейских треволнений… Дочь его Фатала, за которую уже был внесен богатый калым, внезапно вступила в комсомол, отказалась идти замуж, — за нее вступился женотдел и пришлось весь калым вернуть семье жениха. Сын Ахмет сидит вот уже второй месяц в советском исправдоме за то, что кому-то, где-то, взятку дал, а как же было не дать, когда всем давно известно, что все комиссары взятки берут, — большой комиссар — большая взятка — и без взятки никакое дело в важном учреждении не делается…
— «Справа-справа-справа большой-озеро лежит… В озере-озере-озере соленая вода… Большевик-большевик-большевик на озере устроил курорт… Не было-не было курорт — каждый купался, кто хотел… Очень-очень-очень в озере полезная вода… Теперь-теперь-теперь за купанье деньги берут…»
И вот поэтому-то киргиз проезжает мимо, не освежившись в озере.
На «пляже» для более «чистой» публики — ответственные, трестовики, директора, коммунисты и нэпманы — устроены кабинки для раздевания. За это с каждого купальщика берут 15 копеек. Но и за купанья с открытого берега администрация курорта берет пятачок. Очевидно, с «нечистых» берут за то, что они пачкают воду…
Тут же у озера — буфет, где каждый получающий парт-максимальный и более — оклад, может недурно и не очень дорого подзакусить после купанья…
В озере вода горько-соленая и густая; потонуть в ней невозможно. И если вы посередине озера, где глубина приблизительно в два человеческих роста, — перестанете делать какие бы то ни было плавательные движения, — то вы так и останетесь неподвижно лежать на поверхности воды, точно в гамаке… Здесь бы можно было создать действительно недурной курорт… Этого с нетерпением ждут местные крестьяне и обыватели, надеясь заработать от будущих курортных гостей. Впрочем, илецкие крестьяне и сейчас зажиточны. В одной из крестьянских семей я снимаю комнату. У моих хозяев большой деревянный двухэтажный дом. Три верблюда. Огромные бахчи. В парадных комнатах — мягкая мебель — красные плюшевые кресла и диван. Я уже не говорю о граммофоне — неотъемлемом спутнике культуры и цивилизации…
— Вы, конечно, кулаки считаетесь? — спрашиваю я у моего хозяина.
— Да нет… Мы в середнячках числимся… Да и то я собираюсь обжалование подать, — не переведут ли в бедняки…
Я вспоминаю соломенные крыши и про голодное существование «кулаков» в средней России, и — недоумеваю…
— У нас здесь вообще все зажиточно более живут… — поясняет мне хозяин. — Так мы еще, по сравнению, среди них — маломощные…
Итак, одно и то же имущество, в зависимости от состояния соседских хозяйств, — может быть причислено к кулацким, середняцким или бедняцким…
Политика ясна: опасно причислить к кулакам целую деревню, таким образом восстановив против себя поголовно все ее население, — может вспыхнуть восстание.
С другой стороны, если целые бедные области отнести в категорию бедняцких хозяйств, то с кого же брать налоги?
А потому — «разделяй и властвуй».
Достигает ли такая политика своей цели?
Наиболее ловкая, гибкая, подхалимская и пронырливая, так сказать — передовая, — часть кулачества, действительно, чует возможные выгоды и всячески старается втереться в доверие к советской власти… Такие кулачки ничего не имеют против и даже поощряют, чтобы их дети шли в комсомол и в партию, — а сами на всякий случай — «авось и не удержатся еще большевики» — не порывают и со священником…
Я сама видела именно в самых богатых крестьянских избах ленинский красный уголок с безбожными плакатами и портретами «вождей» напротив красного угла с иконостасом…
Это они-то, — кулаки — устраивали одному и тому же младенцу тайные крестины и явные октябрины, — ставили и Богу свечку и советской власти… серп и молот…
Но большая часть кулачества, а тем более середняков и бедняков, все-таки ропщет, внутренне бурлит, остается недовольной и готова признать любую власть, которая бы только отменила — или снизила — налоги…
Так обстоит дето по всей России…
Пресловутые селькоры отнюдь не являются подлинными голосами крестьянства, а скорее играют некрасивую роль правительственных фискалов и доносчиков, чем и объясняются частые убийства их односельчанами… Подлинного крестьянского голоса вы, разумеется, не услышите из советской прессы, — он звучит в крестьянских частушках, вроде следующей:
Письмо третье
ЧЕРЕПОВЕЦ. ДИСПУТ
Эти строки вертелись у меня в голове, когда извозчик вез меня со станции в гостиницу. День был морозный и снег вовсе не казался «огрязненным», да и весь Череповец ничем не напоминал ни о Северянине, ни о его строчках… Впрочем, череповецкая интеллигенция помнит своего прошумевшего земляка.
Но сейчас другое имя слышалось на всех углах и другое имя полуаршинными буквами облепило заборы. Череповец был потрясен необычайным событием: из центра приехал лекции читать — не какой-нибудь лектор-безбожник, — а сам владыко — митрополит Введенский.
Местный губполитпросвет и губпрофсовет с перепугу (ой, не справиться местным безбожникам с таким противником) пригласили заезжего из Москвы лектора, благо оказался он в Питере — тут же под рукой — официальным оппонентом.
Афиши украсились еще одним именем, а в городе только и слышалось: — Кто кого?!
Россия — особенно уездная и губернская — любит диспуты. По трем причинам. Во-первых, она рассматривает их, как кулачные бои, — сам азарт состязания, поединка увлекают, напрягается любопытство, — кто из противников кого «положит на лопатки» ловкими приемами-доводами. Во-вторых — при полном отсутствии в советской России какой бы то ни было свободы печати, слова и собраний, — диспут является единственным случаем выслушать противников коммунизма, и — хотя бы и не в политической, а в религиозно-философской области, — да и самому высказать, хотя бы и в замаскированной форме, свой протест против того неослабного гнета, под которым находится в настоящее время русская общественная мысль.
Протест этот иногда принимает несколько неожиданные формы. Так, например, на многих заводах и в глухих уездных городах практикуется следующий вид обструкции: приносят с собой в мешке живого поросенка и в момент выступления нежелательного оратора незаметно дергают поросенка за хвост. Последний принимается визжать, публика — в том числе даже сторонники оратора — не могут удержаться от смеха, и выступление — сорвано… Впрочем, как известно из парижской прессы, даже такие испытанные общественные деятели, как Марков и его сторонники, прибегают к подобным же приемам вовлечения четвероногих в общественно-политическую борьбу…
Наконец, еще третья причина делает диспут завлекательным для масс. Дело в том, что в провинции до сих пор еще есть наивные люди, надеющиеся на диспуте действительно получить ответ на объявленные в афишах вопросы. А вопросы поистине животрепещущие: «Есть ли Бог?» — «Существует ли загробная жизнь и душа?» и так далее… Я сама слышала, как один череповецкий рабочий спрашивал у другого на следующее утро после диспута: