Прячу белый пакет за пазуху безразмерной куртки, забегаю в управление, выставляю на стол черный пакет, выпиваю третий «транш» Васиного подношения и под ворчливое «мне нужно в туалет» сбегаю из управления. Чтобы максимально протрезветь и унять трусливую дрожь в руках и ногах, иду быстрым шагом по тротуару вдоль автодороги с рычащими грузовиками, окутывающими редких прохожих голубоватыми газами из толстых черных выхлопных труб. Раздражение вместе с темнеющим зданием управления уплывает назад, за спину, ему на смену приходит отчаянная решимость сегодня же разрешить свой «кризис среднего возраста», модный в среде рефлексирующей интеллигенции, захвативший в плен и меня. Это третья попытка, поэтому самая решительная. От этого захода ожидаю очень многого. Не может быть, чтобы все напрасно, должен же он, наконец, войти в мое положение и помочь.

В здание военкомата вхожу с решительным видом, солдатик на проходной даже головы не поднимает, наверное, задремал служивый, устал от мальчишек, за шутками, прибаутками, скрывающими страх. Большинство призывников совсем не жаждет оторваться от маминой юбки, чтобы попасть в грубые руки сержанта, а еще страшней — в лапы террористов в горячую точку. Их можно понять — ведь там бородатые звероподобные «духи» практикуют отрезание головы, сдирание кожи и распятие на кресте. Мальчишкам от перспективы такого «экстрима» ужасно страшно — а мне самое то, что нужно! …Чтобы наконец унять черную тоску моего бессмысленного существования, когда буквально всё нервирует, раздражает, бесит, а по ночам хочется выть и рвать зубами подушку.

Военкомат в эти вечерние часы опустел, только седой военком сидит за столом, перебирая личные дела призывников. За каждой такой вроде бы несерьезной бумажкой — чья-то судьба, родители, сестры, друзья. Вот полковник и раскладывает часами зловещий пасьянс, решающий, кому жить, а кому погибнуть, или стать инвалидом на всю жизнь.

Молча вхожу в кабинет военкома, решительно сдвигаю бумаги, расчищая оперативный простор. Под гробовое молчание старого солдата выставляю на стол бутылку водки, банку тушенки, кладу буханку хлеба. Полковник тяжело вздыхает, свинчивает пробку, наливает себе полный стакан экспортной водки, мне плещет на донышко. Крупными глотками выпивает весьма качественный напиток, по-деловому армейским ножом вспарывает жестянку тушенки, сдирает полиэтиленовую пленку вакуумной упаковки с буханки хлеба, разрезает на толстые куски. Садится в кресло, неспешно размазывает по хлебу душистую массу тушенки, тщательно пережевывает, глотает, закуривает «Беломор» — и только после череды манипуляций поднимает на меня усталые глаза с красными прожилками, под кустистыми седыми бровями.

В этом кабинете я уже в третий раз, поэтому тупо молчу, разглядывая левый погон военкома с тремя звездочками по двум просветам. Но не сам погон привлек сейчас мое внимание — за спиной полковника появился макет памятника с коленопреклоненным ангелом. Так вот этот самый ангел, оплакивающий погибшего воина, печальный небесный вестник — будто сидит на плече полковника и что-то пытается мне сказать.

— Ну что тебе от меня нужно? — хрипловатым голосом смертельно усталого человека спросил военком. — Сколько раз объяснять, я тебя в армию не возьму.

— Не имеете право! — взвизгнул я мальчишеским фальцетом. — Я доброволец! Отличник боевой и политической, наконец! Немедленно отправьте меня на войну!

— Да иди ты… — прошептал полковник и, показав за спину, как раз туда, где находился ангел, сказал: — Видишь макет памятника, это для Аллеи героев на кладбище. Там их, с нынешней войны, уже двенадцать. Матери пацанов сходят с ума от горя, отцы следом за сыновьями умирают от разрыва сердца. А знаешь, что самое страшное для меня? Такие как ты, хорошие парни, погибают в первом же бою. А подлецы, трусы и садисты, кому «война как мать родна» — эти живут до старости, и еще умудряются с войны привозить так называемые трофеи — магнитолы, автомобили, золотишко, наркоту. Хочешь в цинке через месяц поступить на Аллею героев?

— Хочу! Очень хочу! — выпалил я.

— Пошел вон, мальчишка! — рыкнул полковник, хватаясь за рукоятку широкого армейского ножа с пилой по обуху. — И чтобы я тебя больше не видел! — И для большего эффекта, сопроводил команду на выход тирадой отборного сквернословия.

Вылетел из военкомата, как щенок, избитый грязным веником. Долго плутал по ночным улицам, вернулся в управление, где «праздник жизни» продолжался, как водится, до утра, пока не опустеют кошельки, пока не уснут на столах самые стойкие бойцы алкогольного фронта. Как всегда, под занавес появился Юрка. Он молча положил руку мне на плечо, прошептал:

— Опять прогнал?

— Ага.

— Так тебе, дурачку, и надо.

— Почему это, как добровольцем на фронт — так сразу «дурачок»!

— А потому, что в твоем случае это дезертирство. Фронт сегодня здесь, в этом пьяном бедламе, среди вот этих сто раз обманутых, тысячу раз ограбленных трудяг. А ты, значит, решил покончить жизнь самоубийством? Да еще нашего военкома под это подписать? По-моему, это подло.

Через два дня меня вызвали в отдел кадров. Замшелый чиновник старой школы, «умеющий работать з людямы», профессионально пряча глаза, протянул зеленую бумажку. Я расписался в получении повестки от военкомата — мне предписывалось явиться в 9-00 в клинический институт для медицинского освидетельствования. Там в течение трех дней меня осматривали светила медицины, просвещали рентгеном, кололи иголками, прощупали каждую клетку организма. Пока я боролся с рвотным рефлексом, истекая густой слюной и слезами, нежные девочки-медсестры решительно засовывали в горло японскую лампочку гастроскопии, рассматривая изнутри каждый сантиметр кишечника. Наконец, выявили у меня хронические заболевания, о которых я и не подозревал. Вердикт симпозиума был страшен, во всяком случае для меня: не годен к строевой в мирное время, ограниченно годен в военное время. То есть даже во время войны — в лучшем случае, сидеть в военкомате и корпеть над бумагами. Понятно, товарищ полковник, так значит, вы отомстили за мою экспортную водку, дефицитную тушенку, хлебушек в вакууме — и требование отправить добровольцем на фронт! Ну, спасибо!..

Через полтора месяца зашел ко мне Юра. Он был печален, как никогда. Швырнул передо мной на стол пачку фотографий. Пока он извлекал из портфеля, открывал, разрезал и наливал, я тупо разглядывал цветные фотографии 19 Х 24. Растерзанные тела солдат в ярко-алой крови, иссеченные осколками, черные от копоти бронетранспортёры — и надо всем этим белозубые бородатые бандиты, позирующие для иностранных наймитов, плативших за каждого убитого русского воина немалые деньги. В последнюю фотографию я впился глазами, мои трясущиеся пальцы не хотели держать глянцевый листок, он трижды выпадал из рук. Но я снова и снова поднимал и рассматривал. На той фотографии наш военком стрелял в воздух, у его ног — парила теплая влажная земля траншеи. В яме стояли рядом восемь красных гробов. Слева и справа от большой братской могилы стояли солдаты в парадной форме, стрелявшие в воздух. За спиной военкома белел высеченный из мрамора памятник погибшим героям, а на плече его, как тогда в кабинете, плакал коленопреклоненный ангел.

— Если бы полковник тебя не прогнал, в одном из гробов лежал бы ты, Платон, — проскрипел Юра. — Верней, фрагменты тела. Когда ты был у него в последний раз, он как раз подбирал кандидатов для срочной комплектации роты новобранцев. Тогда наши войска несли большие потери. Так вот во время передислокации роты к месту несения службы, они попали в засаду. Короче, всех до одного расстреляли.

Слушал Юру, а сам рассматривал белого ангела на плече полковника. Это он, мой ангел спас меня от неминуемой гибели. И не случилось бы ни боли покаяния, ни счастья очищения.

А началось-то всё как бы ненароком, правда, в тот день у меня случился очередной приступ недовольства моей бессмысленной жизнью. Как я понял чуть позже, это голодная душа требовала заполнить космический черный вакуум, больше похожий на разверстую бездну отчаяния.

Забрёл я тогда в крошечный монастырь, расположенный в лесной глуши, на берегу озера с темной торфяной водой и камышом по берегам. Впустил меня седовласый мужчина в залатанной телогрейке, велел сперва зайти в церковь, поклониться престолу. Я сделал, как он велел. Потом направил в дом, чтобы там ожидал вечернюю службу, на которую позовут ударом колокола. Я занял пустую комнату, сел на кровать и заскучал. Прилег на спину, стал рассматривать потолок в потеках, заскучал еще больше. Рывком поднялся, вышел из своей комнаты и толкнул дверь в соседнюю. Там стоял монах, не в телогрейке как давешний вратарник, а в черной рясе, именно такой, как нужно, такой, как в кино. Несмотря на моложавое лицо, борода у него была длинной, с проседью.

Давно хотел поговорить с монахом — любопытно было, почему молодой человек, неглупый, не урод, не псих — уходит из мира, где так много всего интересного, красивого. Как, например, отказаться от веселья, вина, женщин, жареного мяса, кофе с сигаретой? Зачем нормальному мужчине забираться в лесную глушь, самому себя закрывать в тюрьму?

Пока я раздумывал, с какого вопроса начать, монах молча подошел к настенной полке с книгами, снял оттуда потертый том под названием «Апостол» и протянул мне. Потом открыл дверь и так же молча выпроводил вон. Видимо, прервал молитву, что для него является первейшей обязанностью и, по всей видимости, единственным утешением. С этим тоже еще предстоит разобраться, ну а где еще, если не в монастыре, именно здесь к тому все и располагает. Нехотя вернулся в комнату и от нечего делать открыл антиквариат на первой попавшейся странице. На глаза попались странные слова: «Ибо всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: