Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих — мерзость.

Вот скверное стихотворение 1915 года из „Барьеров“:

Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий
С белым пеплом баллад на челе,
С заскорузлой от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.

О, письмо, письмо, добалтывайся! Сейчас тебя отправят. Но вот еще несколько слов от себя:

Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, — Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче!..

Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И, прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем. Пора, давно пора за нее. Я черт знает сколько уже ничего не писал, и стихи писать наверное разучился.

Между прочим я Ваши тут читал. „Цветаеву, Цветаеву!“ — кричала аудитория, требуя продолжения…

…А потом будет лето нашей встречи. Я люблю его за то, что это будет встреча со знающей силой, т. е. то, что мне ближе всего, и что я только в музыке встречал, в жизни же не встречал никогда… И вот опять письмо ничего не говорит. А может быть даже оно Ваши стихи рассказывает своими словами. — Какие они превосходные!..»

«…Я буду терпелива, — пишет Марина, — и свидания буду ждать, как смерти. Отсюда мое:

Терпеливо, как щебень бьют,
Терпеливо, как смерти ждут,
Терпеливо, как вести зреют,
Терпеливо, как месть лелеют —
Буду ждать тебя (пальцы в жгут —
Так Монархини ждет наложник),
Терпеливо, как рифму ждут,
Терпеливо, как руки гложут,
Буду ждать тебя…

..Нужно быть терпеливым, великодушным, пожалуй— старше возраста. Только старик (тот, кому ничего не нужно) умеет взять, принять все, т. е. дать другому возможность быть, приняв — избыток…

Ваше признание меня, поэта, до меня доходит — я же не открещиваюсь. Вы — поэт, Вы видите — будущее. Хвалу сегодняшнему дню (делу) я отношу за счет завтрашнего. Раз Вы видите — это есть, следовательно — будет.

Ничья хвала и ничье признанье мне не нужны, кроме Вашего. О, не бойтесь моих безмерных слов, их вина в том, что они еще слова, т. е. не могут еще быть только чувствами.

…Я очень спокойна. Никакой лихорадки. Я блаженно провожу свои дни. В первый раз в жизни не чары, а знание. Вы в мире доказаны помимо меня.

О, не превышение прав и не упокоение в себе! Кроме Элизиума духа есть еще чешский лес, с тростинками, с хворостинками, с шерстинками птиц и зайцев, — лбом в Элизиум, ногами на чешской земле. Поэтому покойно только мое главенствующее. А ногам — для того, чтобы идти к Вам — нужна рука, протянутая навстречу. Хочу Ваших писем: протянутой Вашей руки…

Что до „жизни с Вами“… —

— Исконная и полная неспособность „жить с человеком“, живя им: жить им, живя с ним.

Как жить с душой — в квартире? В лесу может быть — да. В вагоне может быть — да (но уже под сомнением, ибо — I класс, II класс, III класс, причем третий класс вовсе не лучше первого, как и первый класс — третьего, а хуже всех — второй класс. Ужасен — разряд).

Жить (сосуществовать) „с ним“, живя „им“ — могу только во сне. И — чудно. Совершенно так же, как в своей тетради…

…Думаю, что из упорства никогда не скажу вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает все, самого страшного, после которого все начинается, то есть — кончается.) Его можно произносить по пустякам, когда оно заведомо — гипербола. Мне — Вам — нет.

…На моей горе растет можжевельник. Каждый раз, сойдя, я о нем забываю, каждый раз, всходя, я его пугаюсь: человек! потом радуюсь: куст! Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя — его нет, позади, миновала. Я его еще ни разу близко не видела. И думаю, что это — Вы…»

В 1924 г. Пастернак сообщает Марине о рождении сына, — и она поздравляет — первенец! «Первенец — всегда единственный, сколько бы братьев у него ни было!» — и радуется его имени, длящему имя матери: Евгения, Евгений! — несмотря на то, что действенно не любила имен с окончанием на «ий», находя их недостаточно мужскими, мужественными. За исключением имени Георгий (мужественного, потому что Победоносец!) — каковым и нарекла собственного сына, родившегося в 1925 году.

«Борис, родной! Не знаю, дошло ли до Вас мое письмо, давнишнее… Длительность молчания между нами равна только длительности отзвука, вернее — все перерывы наполнены отзвуком. Каждого Вашего письма (всегда последнего!) хватает ровно до следующего. При частой переписке получилось бы нечто вроде сплошного сердечного перебоя. Сила удара равна длительности его действия — есть ли такой закон в физике? Если нет — все равно есть…

Борис, если не долетело — повторю вкратце: в феврале я жду сына… Я Вам его посвящаю, как древние посвящали своих детей — божеству…»

Но именем «божества» сына она не нарекла.

«Назовя мальчика Борисом, я бы этим самым ввела Бориса Пастернака в семью, сделала бы его чем-то общим, приручила бы его, — и утеряла бы для себя… Тонкое, но резко-ощутимое чувство»… Кроме того: «Имя Борис не сделает его ни поэтом, ни Пастернаком!» — записывает она вскоре после рождения ребенка в своей тетради, в которой растет поэма «Крысолов». И — самому Пастернаку, в письме от 14 февраля 1925-го:

«Дорогой Борис!

1-го февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев во мне и десять дней на свете, но желание Сережи (не требованье!) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение.

Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некоторая внутренняя неловкость: Вас (любовь!) вводить в семью, приручать дикого зверя: любовь! обезвреживать барса…

Отнимать его у своих, а Вас — своим — отдавать. Делать Вас общим достоянием…. Что-то дикое (т. е. ручное) — вроде племянника и дяди…

…Это не безумие, а самый точный расчет (NB! Так говорят все сумасшедшие!)…»

Чтобы показать, как тема детей вплелась в заоблачную симфонию этой переписки, тема, отчасти обусловившая несбыточность мечтанной встречи (встреч, ибо одна несбыточность оборачивалась другой, и все Пастернаковы замыслы — в том числе и замысел совместной с Мариной работы над переводом «Фауста», — опять же в Веймаре, но годы спустя — оказывались неосуществимыми),

— приведу отрывок письма Бориса Леонидовича о его — двухлетнем! — сыне. Письмо — уже на «ты» (1926 год) — и этому (столь заочному!) «ты» Марина долго сопротивлялась, боясь низвести отношения до уровня обыденности…

«Ради бога, не посылай ничего сыну. Я до глубины души тронут тем, как ты об этом пишешь… Ты как-то спросила, отчего я о нем не пишу. Оттого, что он на руках у всего дома; оттого, что у него не такая няня, какой бы я желал, и это все может исковеркать ему язык; оттого, что мать[23] целые дни во ВХУТЕМАСе, с утра до вечера… оттого, что я ей ничего не могу сказать, потому что знаю, что и я бы ходил во ВХУТЕМАС и никакая семья бы меня не остановила; оттого, что всеобщая любовь делает мальчика эгоистом и баловником, и умаляет его трогательность и подлинность в моих глазах, иногда видящих его иначе; оттого, что моя любовь к нему испещрена примечаниями; оттого, что это мое сочинение пишется чужими руками, и я не в силах этого переделать, потому что, чем шире разъезжается эта нескладица, тем больше приходится мне зарабатывать, тем меньше, значит, я ей принадлежу… Вот отчего я не люблю говорить о нем.

вернуться

23

художница


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: