После крутой луки открылся длинный плес, в дальнем конце которого шла ладья — весла ритмично поднимались и опускались, как крылья огромной птицы. Когда оба судна поравнялись, Ильин крикнул:
— Здравствуйте! Какие новости на Днепре?
— И вам здравствовать. Князь Владимир совсем плох, не встает. А молодого князя Бориса на печенегов в степь послал. Вы какие вести везете?
— Князь Ярослав дружину из-за моря привел, да сильно она новгородцам досадила. Великая промеж ними распря вышла.
До волока они повстречали немало судов — варяжские, булгарские, персидские, арабские, греческие. Иноземцев на этом водном пути было не меньше, чем хозяев-славян. Это обстоятельство весьма опечалило викинга.
— Я думал, забьюсь в глушь и отсижусь, пока не пройдет срок моего изгнания. Но теперь вижу, что если кто-то захочет заработать три серебряные марки, назначенные за мою голову, он без труда сможет добраться до меня. Реки Гардарика, как мне сдается, куда оживленнее, чем морской путь вокруг Европы…
Беседы с Ториром убедили Ильина, что, несмотря на внешнюю нецивилизованность викинга, он был вовсе не таким варваром, какими привыкли представлять морских воителей в позднейшие эпохи. Повидав мир, узнав в дальних странствиях обычаи и предания других народов, норвежец приобрел известные навыки осмысления разнородных явлений духовной жизни и был способен весьма здраво и точно формулировать непростые понятия. Так, Виктора поразило его суждение о сути противоборства между языческим и христианским мирами: «Одряхлевшие, изнеженные потомки Рима ждут страшного суда, но они не уразумели до сих пор, что творить его будет не Христос, а мы — мужи Севера». Орудиями Одина и Тора считал он отряды викингов, дружины славян, конницу венгров. Три эти силы, беспрерывно врывавшиеся в пределы государств, основанных на руинах Рима, действительно были главной угрозой христианской цивилизации, но то было мнение историков, способных мысленно охватить мир средневековья во всей его временной и географической протяженности.
В XX веке некоторые исследователи выдвинули тезис о существовании «балтийской цивилизации». Ильин разделял этот взгляд — включение славян, угро-финнов, балтов и германцев-скандинавов в одну сверхкультуру позволило решить ряд трудных вопросов духовного взаимовлияния. Но теперь ему казалось оправданным определить более широкую общность — Северный мир. Оговорка же Торира о том, что после разгрома саксонского святилища был созван своего рода мозговой центр языческого жречества северных племен, позволяла предполагать большее, чем культурную общность. Демократические сообщества Севера, возможно, представляли собой конфедерацию, способную проводить единую линию в политике и обороне. Передовой рубеж этого мира протянулся по великой диагонали от устья Рейна до устья Дуная. Именно здесь — с отступлениями в южную сторону — проходил «лимес» — граница Римской империи. Ее наследницы — державы Карла Великого и Византия — стремились продвинуться в пределы «варварского» мира» — «Barbaricum» античных писателей. В VII–VIII веках одна за другой проводились жесточайшие акции по христианизации славян и германцев. Юстиниан II разрушил возникшее на Балканах языческое государство Склавинию, его наследники методично проводили массовые истребления славян «к вящей славе Господа». Сопоставляя сохранившиеся в его памяти исторические факты с услышанным от Добрыни и Торира, Ильин приходил к выводу, что ряд загадок прошлого, над которыми бились ученые его времени, имеют предельно простое объяснение.
Прежде всего «загадочный» по своей внезапности и ожесточенности натиск викингов, начало которому было положено нападением на монастырь святого Кутберта. Главной мишенью норманнов на начальном этапе их экспансии были именно церкви и монастыри на морских побережьях. То, что казалось непонятным историкам XIX–XX веков, хорошо знал рядовой воин даже в XI веке, когда Север подвергся христианизации… Логично было предположить, что почти одновременное развертывание военных действий по всей протяженности «лимеса» — на востоке силами славян, в центре — венгров, на западе — норманнов, было результатом решений «мозгового центра» жрецов Севера.
Сама собой напрашивалась еще одна корректива к историческим представлениям Ильина: «Barbaricum», в давние времена расколотый вторжениями чуждых рас из глубин Азии утратил представление общности своих судеб вовсе не тысячи лет назад. Это произошло совсем недавно; еще в начале норманно-славянских нашествий в тайных мистериях волхвов продолжали оживать образы великой борьбы Севера и Юга, развернувшейся задолго до времен Христа, до основания Афин и Рима. И мистерии эти были понятны сердцам людей, живших от Атлантики до Инда…
XI
Днепр под Смоленском неширок, но полноводен. Лежа в траве у самой кромки лугового берега, Ильин долго наблюдал, как над стремительным серо-зеленым потоком кружат речные чайки. Только когда затекла рука, подпиравшая подбородок, Виктор сообразил, что прошло немало времени с тех пор, как зачаровывающее мерное движение воды заставило его отвлечься от мыслей о сегодняшнем дне.
Минуты, а может быть, и часы витал он в бесконечно далекой теперь юности. Но ожившее в памяти казалось ярче и осязаемее окружавшей его действительности. Особенно иллюзорным этот мир представлялся в моменты возвращения из области грез или пробуждения от сна. Грань двух измерений, которую каждый раз пересекал Ильин, ощущалась всем его существом как физическая реальность.
Если бытие, существующее лишь в нашем сознании, представляется более выпуклым и значительным, чем доступное осязанию, то какая разница — имеем ли мы дело с фатумом или переживаем материально-чувственный миг? Много раз задавая себе этот вопрос, Ильин всегда отвечал на него в том смысле, что суть не в истинности событий, а в накале, интенсивности вызванных ими ощущений. В такие моменты он хорошо понимал авторов житийных сочинений, зачастую ставивших видения святых выше их земных подвигов, истолковывавших их как минуты прикосновения к высшей реальности. А когда думал о жизни поэтов, живописцев, то понимал: для них непосредственно воспринимаемый мир служил своего рода предбанником истинного бытия, в которое их переносило воображение.
Знакомый смех отвлек Ильина от размышлений. Возле ладьи, лежавшей на отмели в сотне шагов от Виктора, появилась княжна в длинной белой рубахе, расшитой понизу красным орнаментом. В следующую секунду из-за корпуса судна вынырнул рыжебородый Торир. Схватив Анну за плечи, он повернул ее к себе и принялся жадно целовать.
Ильин инстинктивно напружился, но тут же обмяк. Глупо, обидно, больно! Не бежать же к ним, не оттаскивать же друг от друга!.. Сам он виноват, что попал в дурацкое положение. Если бы викинг знал об их с Анной истинных отношениях, он, конечно, не стал бы ударять за «дочерью» Виктора.
Для Ильина сущей пыткой было наблюдать за развитием нового романа. Сначала он прямо-таки возненавидел Анну за предательство: после всех слов, сказанных наедине, после постоянного восхищения его талантами, безоглядно увлечься каким-то громилой!.. А Виктор еще считал ее представительницей идеалистического века, способной на огромное чувство, на самопожертвование. Нет, проклятая эмансипация сделала свое черное дело — уже во времена Писарева можно было менять свои привязанности с обидной легкостью, обидной для него, гражданина XX века, исподволь привыкшего к тому, что его считали чем-то вроде сверхчеловека.
На днях, улучив минуту, когда они остались вдвоем, Виктор решил объясниться с Анной.
— Ты, помнится, говорила, что для тебя прогрессивность взглядов важнее всего…
— Я только теперь поняла, что в мужчине главное не принадлежность к какой-то общественной партии, даже не ум его…
— А что?
— Извини, — сказала Анна и оставила Ильина наедине с его вопросом.
Викинг и княжна, обнявшись, медленно шли по самой кромке берега в сторону Виктора, и ему не оставалось ничего иного, как подняться из травы. Увидев его, Анна быстро сняла со своего плеча руку Торира. И, наверное, для того, чтобы предотвратить неловкую паузу, сразу затараторила: