Но наша любовь была быстротечна, как любая первая любовь. Страсть кончалась где-то на третий день. За ней приходило мрачное отрезвление.

Мы начали сводить счеты с идеалом, и список злодеяний рос ежечасно. Американцы жадные: подарили телевизор — ремонт дороже нового. Американцы врут: обещали взять на работу — четвертый месяц не звонят. Американцы равнодушные: спрашивают "как дела", а слушать отказываются. Американцы глупые: не знают Харькова, не читали Драйвера, любят комиксы.

Первый же знакомый интеллигент рассказывает: "Ваш Лео великий писатель. Я видел в кинохронике, как его хоронили. За гробом шло все правительство — и Ленин, и Сталин". Его жена-сербка подхватывает: "Это был их долг. Толстой прославил Ленина как зеркало революции".

Сосед по дому горячо разделяет ваши гражданские чувства: "Это несправедливо, что евреям запрещают эмигрировать. Они ничем не хуже других народов России. Если остальным можно, то можно и евреям".

Ни к чему человек не бывает так склонен, как к оплевыванию прежних идеалов. Стоило наступить поре разочарований, как мы развернулись во всю мощь. Если раньше даже этикетка "Made in USA" приводила нас в праздничное содрогание, то теперь мы легко и просто поменяли полюса.

И вот опять начались сидения на кухне. Долгие и горькие сетования на преступность, на отсутствие черного хлеба, инфляцию, неспособность врезать арабам…

В России мы жили вымышленной Америкой. Населив Бруклин, мы решили, что это и есть настоящая Америка. Нам и дела не было, что тот кусочек страны, который открылся нам из окна сабвея, так же мало похож на Америку, как и наше прежнее о ней представление. Из одной фантазии — нарядной — мы попали в другую. На этот раз погрязнее и потру-бее. Запершись в своей эмигрантской черте оседлости мы с неописуемым презрением взирали на Новый Свет. Один наш знакомый каждый уик-энд проводит в русской бане. "А что еще здесь делать?" — тоскливо разводит он руками. В Нью-Иорке сотня музеев, полтысячи театров, даже цирков несколько. Но в общем он прав. Что еще здесь делать? В чужой и дикой стране, где водку разбавляют соком, играть в футбол не умеют, а козла забивают только опасные пуэрториканцы.

Рядовая эмигрантская масса сконцентрировала свои претензии к Америке на быте. Интеллигенция, включая творческие силы, сетовала на пробелы в общем образовании. Посмотрев три месяца телевизор, мы заявили, что Америка еще не доросла до Театра на Таганке. Прочитав со словарем "Запретный сад любви", мы обнаружили, что американская литература погрязла в пошлости. Разговорившись с лифтером, мы выяснили, что американцы не знают Чехова. Еще Пушкин говорил, что мы ленивы и не любопытны, но что он знал об эмиграции?

Российское общество сословно, как феодальная Франция. Знание социального этикета здесь более необходимо, чем умение читать. Искусство различать статус собеседника по произношению «г», ношению рубашки без галстука или предпочтения пива коньяку у нас воспитывалось с рождения.

В Америке мы были слепыми котятами. Социальное невежество постоянно приводило нас к досадным нелепостям. Дружественный американец заклялся приглашать русских в гости после того, как они воспользовались его интимным туалетом при спальне вместо общедоступной уборной при гостиной. Молодая поэтесса испачкала диван переводчицы, не разобравшись в правилах применения женских тампонов. Первые же друзья-американцы перестали быть друзьями после попытки одолжить у них пятерку. Даже превзошедшие английский язык интеллектуалы оказывались в тяжелом положении. Знаменитый поэт и хулиган Константин Константинович Кузьминский был брошен в реку после того, как выволок на улицу плакат со своими инициалами. Его новые сограждане приняли аббревиатуру «ККК» за призыв к оживлению ку-клукс-клана.

В наших блужданиях по Америке мы никак не могли наткнуться на свой, родной, слой общества. Вежливое и безразличное буржуазное окружение никак не соответствовало нашему прежнему образу жизни. Мы все искали американцев по Сэлинджеру, американцев по Хемингуэю, на худой конец американцев по "Встрече на Эльбе", но они как будто исчезли с лица земли. Будто и не было никогда этих потрясающих людей, зародивших в нас мечту о равенстве, счастье, свободе.

На самом деле они были рядом — в Сохо, Гринвиче, даже в Бруклине. Это они толкались на выставке русских авангардистов, они раскупали билеты на галерку, прославили Вуди Аллена и ввели моду на драную одежду. Как-то случайно мы обнаружили, что самый читаемый роман в США — "Портрет художника в юности" Джойса. А мы-то уже поверили, что им хватает комиксов. Так же случайно мы познакомились с актерами, которые спят без простыней; с писателем, которому подарили его первый в жизни пиджак; с поэтами, издающими свои сборники в самодельной типографии на манер «Искры» (издательство почему-то называлось "Baba Yaga"). Неожиданно мы наткнулись на человека, читающего в сквере переводы из Вознесенского и Окуджавы. Поссорились с профессором из-за Набокова. Разговорились с алкоголиком, спившимся на почве увлечения мистической философией Гурджиева. Америка, наглухо запертая при первой встрече, открывалась нам исподволь. Конечно же, только потому, что изменились мы сами. В одном из рассказов Брэдбери земляне заселили давно покинутый аборигенами Марс. Сперва колонисты старались все устроить как дома — строили фабрики, машины, ракеты. Но потом охладели к делу. Стали мечтать, философствовать, бездельничать. Даже язык забыли, незаметно выучив чуждое чирикающее наречие. И вот через несколько лет земляне стали марсианами — смуглым и золотоглазым племенем, которое со смущением взирает на собственные дела: фабрики, машины, ракеты. Новые марсиане у Брэдбери в конце спрашивают: "Ну, не странные ли это существа земляне? И зачем мм нужно было все это барахло? Хорошо, что их больше нет на Марсе".

Трудно поверить, что это написано не про нас.

Сам воздух Америки, ее почва, вода, хлеб — все делает мае другими. Если бы мы привезли с собой зеркала, они сохранили бы память о других людях — толстых, шумных, несимпатичных. Изменились маши вкусы, критерии, привычки. Дело не только в том, что мы забыли значение слов "прописка, коммунальная квартира, частик в томате". Другими стал строй наших мыслей, интонация нашем жизни, направленность наших страстей.

Советское кино — это контрольный эксперимент в глобальных исследованиях нашей ментальности. Мы смотрим на экран, где живут наши прототипы, и не узнаем в них себя. Кто эти неестественные люди? Почему они так напыщенно разговаривают, грубо шутят, ходульно жестикулируют? Какое общество породило такое неправдоподобное искусство? А в "Литературной газете" разворачивается дискуссия об исчезновении с прилавка соленых огурцов. Опять нет тары…

Горечь нашего положения как раз и заключается в том, что мы подвешены в безвоздушном пространстве. Нам некуда возвращаться — поскольку мы переросли свое прошлое. И нам не хочется идти вперед, потому что нам чуждо наше будущее.

Наши отношения с Америкой наполнены отрицанием отрицания. Своей жизнью мы иллюстрируем учебник по диамату. Вот мы, только что дойдя до признания заслуг демократии в деле освобождения негров, встречаем чернокожего человека, вдетого в хомут с транзистором. Звуки музыки, способные заглушить шум стадиона, отбрасывают нас назад к расизму и заставляют горько пожалеть, что гражданскую войну в США выиграли не южане.

Стоило нам восхититься витриной книжного магазина, как телевизионная реклама уговаривает нас, что "test is rich", а вкус — «delicious». Только мы открыли душу симпатичному американскому журналисту, как он спрашивает, встречали ли мы в России медведей.

Десять раз на дню мы противоречим сами себе. Мы не устаем повторять, что американцы глупые, умные, жадные, щедрые, злые, добрые и без царя в голове. И конечно, мы уже догадались, что американцы разные. На пути из русских в американцы мы сделали немало остановок — поменяли несколько работ и квартир, выучили три тысячи слов и десяток ругательств, посетили публичные дома, Сенат и оздоровительное комплексы, сидели на диете, целовали мезузу, пробовали устриц, получали фуд-стемпы, страховали собственность и разводились. И все же путь только начался и вряд ли мы живыми дойдем до финала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: