Правда, здесь мы с тобой расходимся. Не знаю, что у тебя там была за химшкола, но решиться на то, чтобы в начале 9-го класса пойти в приемную КГБ на Литейном, 4 и спросить, какой вуз нужно кончить, чтобы в этом КГБ работать, я это не могу даже в дурном сне представить. Ну, хорошо, по молодости лет ты хотел быть разведчиком, думал о том, что один человек может победить целые армии (сомнительно, кстати), смотрел с упоением Щит и меч (понимаю, хотя не разделяю), но работать-то ты собирался в том самом КГБ, что преемник НКВД, который расстреливал миллионы и всю страну превратил в пугливое стадо бесчестных доносчиков.

Я пытаюсь вспомнить себя в девятом классе, вспомнить свои политические убеждения. И, как мне кажется, никаких политических убеждений у меня не было. Да и откуда. Родители - не гуманитарии, мать - участковый врач, отец - инженер, кандидат наук. Дома никакой серьезной библиотеки не было; Голос Америки или Би-би-си не слушали, даже телевизора дома не было, так как мама считала, что телевизор будет меня отвлекать от занятий, и я, вместо того, чтобы читать, буду часами сидеть у телека, как соседские дети. Поэтому я был записан во все библиотеки района - в детскую, взрослую у кинотеатра Заневский; ходил за книгами к соседям, особенно наверху, где был роскошный подбор книг, и я читал свои любимые исторические романы, а когда мама увидела у меня в руках Декамерон, то на мгновение вознамерилась заняться цензурой моего внеклассного чтения, но ее хватило, кажется, на неделю.

Однако никаких разговоров о политике дома. Помню такую сцену, я лечу домой после второй смены и кричу маме радостно с порога: мама, Хрущева сняли! Она то ли ударила меня по лицу, то ли закричала так, что возникло ощущение удара - не смей так говорить! Она боялась панически, но чего именно я не понял. Да, во время борьбы с космополитами, моего отца выгнали из ЦНИИ Гранит и отправили в ссылку на завод в Ростов-на-Дону. Но чтобы когда-либо дома кто-то говорил скептически о советской власти, даже о Сталине - не помню, может быть, что-то было, не помню. Но зато в памяти застрял один момент, я поднимаюсь по лестнице в квартиру к моему другу Косте Оноприенко, чтобы рассказать о том, как следователи НКВД мучили заключенных, какими пытками выбивали признания, и во мне какой-то мрачный восторг отщепенства - я один это знаю, я теперь расскажу другу. Но я-то откуда-то это узнал, и это точно было до 9-го класса, потому что потом я поступил в 30-ю физико-математическую школу, и мне стало некогда.

Не знаю, Володя, не знаю. Ты говоришь, что ничего не знал о репрессиях НКВД, что читал только про разведчиков, но ведь мы с тобой были рядом, буквально в двух шагах, ну, пять минут ходьбы от Баскова до Красной Конницы, ну, семь, ведь все так похоже. А я в девятом классе не был даже комсомольцем. И опять ничего не могу вспомнить по этому поводу, кроме того, что от всего комсомольского разило какой-то халтурой и ложным пафосом. Я помню, что и в школе, и в институте комсомольских работников легко было узнать внешне - они ходили коротко стриженными, в костюмчиках с галстуком и носили блестящие надраенные гуталином туфли-лодочки, это тогда, когда мы все были уже в хиповых джинсах, бородах, длинных волосах, переписывали друг у друга Deep purple и Led Zeppelin, рок-оперу и Джима Мориссона. Более того, все комсомольские лидеры были троечниками и самыми неспособными, там все было понятно: ощутить на 2-м или 3-м курсе, что из тебя не будет толка по специальности и податься по карьерной стезе.

Я это к тому, что ни одного человека, сотрудничавшего в то время с КГБ, я не знал, хотя многим из моих знакомых предлагали, но все отказывались. Конечно, может быть, вокруг были и те, кто не отказался, только они, понятное дело, об этом уже не рассказывали. Однако про КГБ или вступление в партию все говорил однозначно: туда идут либо подлецы, либо дураки. Я тоже так считал и считаю до сих пор. Но ты не был законченным подлецом, если я тебя правильно понимаю, а я считаю, что понимаю, и не был дураком, если, конечно, за дурость не считать какое-то удивительное незнание своей собственной страны, ее истории недавнего и более чем смутного времени, мотивов поступков людей вокруг и так далее.

Потом, когда началась перестройка, за спасительной ширмой незнания спряталось огромное число советской политической и культурной элиты. Те самые люди, что сидели в редакциях и, выдумывая какие-то псевдохудожественные причины, отклоняли все, где теплилась не придушенная до конца жизнь. Эти самые люди, взрослые, умудренные непростой карьерной судьбой дяди и тети, говорили: я просто этого не знал, я даже представить себя не мог. И только сейчас, когда я прочел то-то и то-то, я понимаю. И тут же оказывались в новом президиуме или в новом кресле главного редактора, сменив в нем бывшего, но уж слишком замшелого. И так далее. Удобно, но довольно-таки противно. Отсюда, кстати, социальная невменяемость и коллективная безответственность, отсутствие авторитетного института репутаций, честность ничего не значит, все страна лгала и лжет, никто никому не доверяет, и как прекратить эту круговую поруку, я уже не знаю. Была надежда на перестройку, ну а теперь и надежды нет.

Ладно, будем считать, что ты - один из немногих, кто действительно ничего не знал, был честным, о поэтах Мандельштаме и Анне Ахматовой, писателях Бабеле и Булгакове тебе рассказала жена-филолог, когда уже смысла не было рваться обратно на свежий воздух. Поздняк метаться. Проехали.

Окончен университет. Ты идешь воплощать мечту своей жизни в КГБ, и опять лет на десять мы будем с тобой бок о бок ходить по одним улицам, жить и работать буквально в двух шагах друг от друга, ибо до твоей внешней разведки еще далеко, а пока ты сверяешь мечту с действительностью в загадочной для многих институции по имени Комитет Государственной безопасности по Ленинграду и Ленинградской области со штаб-квартирой на том же Литейном. Я же, начав писать прозу на третьем курсе, решил стать писателем. Кто-то, возможно, скажет, что и у меня была мечта, ибо кому-то литература представляется не менее романтичным предметом, чем разведка. Но не я; хотя именно тогда русская литература переживала, а точнее - доживала, быть может, последнее романтическое десятилетие в своей истории. Более того, насколько я понимаю, наше положение было удивительно похоже. Разведчик, как диссидент - живет среди чужих, общается только с теми, кому доверяет совершенно или с теми, с кем не может не общаться, но уже на совсем другом языке, и постоянно ощущает это странное, но отнюдь не страшное чувство одиночества. Конечно, тебе это до конца испытать не пришлось, даже тогда, когда ты работал в ГДР, среди своих и, скажем так, своих в квадрате, но ведь мысли о том, что могут послать в ФРГ, где вокруг одни, если не враги, то те, кому доверять нельзя ни в коем случае, эти мысли, конечно, были. Однако возьмем положение кадрового работника КГБ в Ленинграде в конце 1970-х. Рассказывать о своей работе нельзя никому, даже близким. Ты упоминал, что даже своей жене сказал, чем занимаешься, спустя годы, а всем остальным говорил, что работаешь в милиции, уголовном розыске. То есть про себя знаешь, что принадлежишь совсем другой системе, но сказать этого не можешь, хотя, конечно, помнишь - ты часть всесильной Системы и, одновременно, тайного ордена единомышленников.

Теперь представить мое положение. Молодой человек; переполняет ощущение силы. Хочется славы, немедленно, сейчас же, признания своих достоинств. Хочется, чтобы прямо на глазах стала осуществляться биография великого русского писателя, каких было немало. Хочется, чтобы Панаев с Некрасовым побежали, не знаю, к Солженицыну со словами: Александр Исаевич, новый Гоголь родился! Но вот незадача - Солженицын уже за границей, а вместо отсутствующего Некрасова генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза Леонид Ильич Брежнев получает за роман Малая Земля очередную литературную премию, как первый писатель России. И это абсолютно никого не удивляет, в том числе меня, потому что все привыкли и живут двойной жизнью. Но не я. Не хотелось, жизнь-то одна, да еще короткая. То, что Советская власть - мыльный пузырь на костях и пулеметах - я знал давно и не сомневался, что в истории от нее не останется ничего. Когда? Когда рак свиснет. Никакого предчувствия никакой перестройки не было и в помине. Напротив, была уверенность, что эти миражи надолго, тысячелетний рейх, никак не меньше. Значит, со славой надо повременить и жить так, чтобы после тебя что-то осталось. Но как, но с кем? Не с кем, буду жить один. Я долгое время не сомневался, что я один такой во всей стране. Понятное дело, будь я не математик, а гуманитарий - иллюзия бы развеялась. Кстати говоря, я тоже, как и ты, при всей своей самоуверенности, не знал вещей довольно-таки очевидных, почти ничего не ведал о неофициальной культуре, и был уверен, что все сопротивление ограничивается десятью диссидентами, пятеро из которых сидят по лагерям, а пятеро оставшихся выпускают Хронику текущих событий, о которой я слышал по передачам радио Свобода. А потом с помощью твоего КГБ они меняются местами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: