Вслед за тем мы пошли обедать, и я не без любопытства продолжал рассматривать этого знаменитого «бубнового туза [2] на покое».
Он держал себя просто и скромно, с тактом видавшего свет человека, и производил сегодня впечатление добродушного, смирного, тихого старика. Приветливая улыбка сияла на его умном, спокойном лице с глубокими бороздами, свидетельствовавшими о пережитых бурях, и маленькие серые глазки глядели сквозь очки ласково и мягко. В его манерах, в выражении лица проглядывало спокойное смирение человека, познавшего тщету жизни и с философским достоинством глядящего на мир божий.
Вначале он говорил мало, очевидно, избегая занимать собою общество, и обращался преимущественно к Варваре Николаевне. Когда словоохотливый хозяин овладевал разговором, Рудницкий слушал внимательно. Склонив чуть-чуть набок голову, он тихо покачивал ею в знак одобрения и первый смеялся его остротам.
Петровский то и дело подливал нам вина, не забывая, конечно, и себя. Рудницкий был воздержан, пил мало, ссылаясь на слабое свое здоровье, но несколько рюмок вина сделали его к концу обеда разговорчивее. В его разговоре сразу сказывался умный, бывалый человек, знающий свет и людей. Говорил он недурно, мягким, тихо льющимся голоском. Замечания его были подчас метки и остроумны. Он как-то ловко и незаметно попадал в тон собеседника и очень тонко льстил слегка подвыпившему хозяину. Петровский видимо добродушнее и ласковее относился к Рудницкому после обеда, и Варвара Николаевна торжествовала.
Когда Петровский с Рудницким заговорили о чем-то, Варвара Николаевна шепнула мне:
– Ну, что… понравился он вам?
– Ловкая шельма! – чуть слышно прошептал я в ответ.
Она с немым укором взглянула на меня. Я в эту минуту посмотрел на Рудницкого и поймал его пытливый, зоркий взгляд, устремленный на нас. В этом взгляде не было и следа добродушия. Холодный, стальной, он точно пронизывал.
Рудницкий тотчас же отвел глаза и продолжал с хозяином беседу вполголоса.
К концу вечера Петровский совсем был очарован Рудницким и, отведя меня в сторону, промолвил:
– А ведь, кажется, старик лучше, чем я думал…
– Понравился? – улыбнулся я.
– В нем больше добродушия, чем я предполагал… И умница… Что ж, в самом деле, на него нападать… Ну, случился с ним грех, он пострадал за него… Что там ни говорите, а жаль старика… Укатали сивку крутые горки!
– Едва ли… Пустите-ка этакого козла в огород – он вам покажет!
– Да вы что ж это?.. А еще гуманный человек! Не верите, что ли, в возможность раскаяния?
– Верю, милейший Алексей Петрович. Но только кающиеся люди не драпируются в мантию непонятых страдальцев и не плачут крокодиловыми слезами.
– А черт его знает… Быть может, он и в самом деле не так виноват!..
Я только засмеялся в ответ.
IV
Поздним вечером мы вышли с Рудницким от Петровских. Узнав, что я пойду в гостиницу пешком, Рудницкий предложил идти вместе.
– Что за чудный вечер! – заговорил мой спутник после нескольких минут молчания. – Теплынь, тишина! Невольно вспоминаются иные страны, иные небеса… У нас здесь такие вечера – редкость… Благодать да и только!
Он глубоко вздохнул полною грудью и поднял голову кверху.
– И как хорошо сегодня небо! – продолжал он в том же мечтательном тоне, растягивая слова. – Полюбуйтесь, как ярко светятся звездочки! Как хороша Венера!..
Я невольно вспомнил рассказ Варвары Николаевны про любовь Рудницкого к птичкам и спросил:
– Вы, верно, любите природу?
– Люблю ли я природу? – переспросил он таким тоном, будто даже сомнение в этом было обидой для его чувствительной души. – Да что ж и любить-то, как не природу, полную великих тайн… Людей, что ли? – грустно усмехнулся он, – люди злы и безжалостны… Одна природа беспристрастна и на всех льет свои дары…
Этот тон в устах Рудницкого был для меня неожиданностью.
Я взглянул на него. Он шел, понурив голову, с видом человека, подавленного думами, и молчал.
– Надолго вы в наши Палестины? – спросил он наконец.
– Нет… Через три дня уеду.
– В Россию?
– Да, в Петербург…
– Завидую вам! – проговорил он. – Невеселы наши Палестины. Не дай бог никому попасть сюда… Люди здесь грубые, некультурные… Духовные интересы для них непонятны… Здесь пьют, играют в карты и сплетничают… Человеку с высшими потребностями, привыкшему к иной жизни, к иным нравам, тяжело… Верите ли, не с кем иногда перемолвиться словом… Вот только и отдыхаешь душой у Петровских да еще в одном семействе. Славные они оба, эти Петровские… Вы давно с ними знакомы? – прибавил Рудницкий.
– Давно…
– Как они оба еще сохранили свежесть души! – восторженно проговорил мой спутник, – особенно эта милая Варвара Николаевна!.. Женщины, впрочем, вообще лучше нашего брата, – вставил Рудницкий. – Не будь здесь этих двух семей – пришлось бы разучиться говорить… Купцы – народ невозможный… Чиновничество… тоже не особенно симпатично, да и многие сторонятся от людей в моем положении… Развлечений порядочных никаких… Отвратительный город, отвратительная страна! – угрюмо закончил Рудницкий.
Он выдержал паузу и продолжал:
– И знать, что вам предстоит навсегда здесь остаться! Навсегда в этой трущобе!.. А, впрочем, вероятно, уж и недолго терпеть! – грустно усмехнулся старик, – здоровье мое вконец расстроено… Однако вот и гостиница… Простите, я разболтался… Здесь такая редкость встретить свежего человека, и так хочется отвести душу, поговорить… Видно, старческая слабость…
Признаюсь, и мне было любопытно послушать, что будет говорить старик, и посмотреть, в какой роли он явится перед «свежим» человеком, и я попросил его зайти ко мне.
Он охотно согласился.
Через несколько минут мы сидели в номере за бутылкой красного вина, и мне было дано настоящее представление с самым неожиданным финалом.
V
– Да… Одиннадцать лет, как я живу в этом городе… Одиннадцать лет одинокий, всеми забытый… Легко сказать: одиннадцать лет, а каково прожить их?..
Он прихлебнул вина и промолвил с усмешкой:
– И все-таки находят, вероятно, что наказание мало для такого… ужасного преступника… Для всех есть милосердие, а для меня его нет… Многим разрешили вернуться… Другие, видите ли, не столь виновны, а я, видно, в самом деле злодей!.. – прибавил он и засмеялся тихим, почти беззвучным смехом.
При этом злобное, насмешливое выражение пронеслось по его бледному, худому лицу, засветилось холодным блеском в глазах и искривило тонкие, бескровные губы в сардоническую улыбку. Что-то неприятное, мефистофелевское было в этом старческом лице.
– Вы разве хлопотали о возвращении?
– Три раза я подавал прошения и все три раза при самых лучших отзывах местной администрации, и каждый раз один и тот же ответ: «Просьба мещанина из ссыльных Рудницкого не подлежит удовлетворению»… Я ведь нынче имею честь носить звание мещанина! – прибавил старик, – N-ский мещанин из ссыльных… Это звучит несколько иначе, чем действительный статский советник, не правда ли?..
– Но ведь вы можете переехать в другой какой-нибудь город Сибири.
– Все та же Сибирь! Здесь хоть есть давность привычки… Я и просился только ради здоровья… Ведь если б мне и можно было уехать отсюда, я все равно везде буду отверженцем… Везде позор… Везде станут шептать, указывая на меня: «Это тот самый Рудницкий, который ограбил банк»… И все будут злорадствовать, и больше всех люди, которые, быть может, во сто раз хуже меня… Это ведь обыкновенная история на свете… Пока успех на вашей стороне, вам готовы простить преступление, а чуть падение, быть может, и незаслуженное, вызванное не преступлением, а ошибкой, доверием, пожалуй, и ошибочным, но непреднамеренным, – подчеркнул он, – все отвернулись, все забыли, даже самые близкие когда-то люди…
2
Бубновый туз – цветной матерчатый четырехугольник, пришивавшийся на спину арестантского одеяния.