— Денег нет. В этом месяце — не выйдет...
Он, слава богу; тоже смолчал, свел разговор на другое, на вчерашний фильм, кажется, а вскоре же дал ей денег и притом дал ненавязчиво, аккуратно, как подарок. Сумел. Хотя у самого было в обрез.
И Валя купила — свитерок оказался нелеп, это ж было черт знает что, а не свитерок и плюс что-то там нелепое творилось с плечиками, велики, что ли, или с размером напутано. То одно плечико уползало на лопатку, то другое, Валя поминутно это дело поправляла, подтягивала и перетягивала — и при этом сияла, как сияет ребенок.
— Нравится, а?.. То-то. В хорошей тряпке любая женщина — конфетка.
И все же Терехов отправился с ней в театр, тогда же и специально отправился, и терпел все то, что и полагалось там, на людях, при этом терпеть.
Он пытался ее принарядить, сводил как-то к известному дамскому мастеру, хотя бы и для беседы, он покупал даже журнальчики с модами, а потом махнул рукой: все на ней было не то и не так.
Тем более что роман их был уже на излете. Как раз в эти дни Терехов стал отдаляться, а Валя, тоже за него не цепляющаяся, выспрашивала лишь адрес, на нее нашла блажь, причуда — встретиться лет, скажем, через пятнадцать и потолковать по душам.
— ...Не даешь мне адресок — почему?
— Посмотрим, — уклоняясь, сказал Терехов. И конечно, не дал.
Прошло два, может быть, года, когда Терехов каким-то образом оказался однажды в том самом районе, где Валя; поколебавшись, он зашел, как заходят к чужим.
У Вали был теперь плюгавый мужичонка, безликий, хамоватый и откровенно деспотического склада.
— Чего тебе? — гавкнул он неожиданно басом; моя, мол, баба и куда прешь.
Он, безликий, и открыл Терехову дверь — а Валя угадывалась где-то там, в глубине, в своем выцветшем халатике.
— В гости? Проходи — если в гости, — сказал мужичонка.
Они сидели за столом, стаканы оказались граненые, и плюгавый мужичонка разлил на всех дешевый портвейн — ну, будем! Терехов спрашивал Валю о здоровье, о работе, а уж какое там было здоровье, — разговор тянулся так себе, ни о чем,
— Ничего. Спасибо. Живу помаленьку... Спасибо вам, — повторяла Валя, теребила ворот халатика у горла, и там же, у горла, тукала тоненькая синяя жилочка: дерг... дерг...
Мужичок покрикивал на нее как хотел — поди сделай, поди подай, — он был явно сожитель, из тех, кто на год-два; умелый, он уже вогнал Валю в зависимость и в никчемность — в униженность, потому что единственное, что хорошо умеют такие сожители делать, это вгонять в униженность. Так сказать, следующий за Тереховым этап. Все постепенно.
Валя суетилась, бегала на кухню и обратно — и каждую секунду с готовностью улыбалась, тихая.
Сели играть в подкидного. Мужичок хлопал Терехова по плечу:
— А ты классно играешь — вот бы не подумал.
Терехов пожимал плечами: играю как играю.
— Сдавай.
— Еще? — Терехов уже ловил минуту, чтобы уйти.
— А как же, — должен же я отыграться. Валь, слетай-ка в магазинчик.
Она слетала. Самое же удивительное было то, что плюгавый мужичок, какой ни безликий, тоже стеснялся ее, стыдился; жутко было слышать. Он, стесняющийся, подмигивал Терехову, как подмигивают брату родному, и говорил, что вот, дескать, связался на свою шею, назвал Валю словцом, хохотнул — так, дескать, и живем, сегодня ты, а завтра я, жизнь, она ведь в полосочку.
Терехов ушел, не мог сидеть. Жалкая ты моя, нелюбимая, думал он о ней, о себе старался не думать.
Больше они не виделись.
Некоторое время что-то его грызло, и он, облегчая, стал рассказывать о таком вот жизненном опыте, вдруг приобретенном, — рассказывал он всем подряд; приятелям на работе, знакомым и просто случайным людям, с какими сталкивался в командировках. Потом отвлекла текучка, как и положено ей отвлекать. Потом случился приступ радикулита. Потом он женился.
В памяти должно было бы остаться еще кое-что. Однажды (один-единственный раз) он привез Валю к себе — у нее наездом подружка ночевала или, может, родня, — словом, было к ней нельзя и деться некуда, и Терехов такое перетерпел бы и переждал, но в тот вечер переждать и перетерпеть почему-то не захотелось.
— Тсс, — сказал Терехов; склонившийся к замку, он осторожно открывал дверь в столь поздний час. — Тсс, Валя. Я в общей квартире живу, с соседями.
— Ага... Они злые?
— Нормальные. Но все-таки потише.
Они прошли; они легли и шептались, но тут Вале захотелось чаю — озябла, было холодно, февраль.
— Неужели не обойдешься? — спросил он тихо.
— Оз-зябла.
А на Терехова накатило то самое, час прилива; из комнаты теперь уже из своей, он не хотел выйти, не смея показаться вместе с Валей; стесняясь ее, он уже не очень удивлялся, знал себя: что там ни говори, человек успевает себя узнать и увидеть, не так уж она длинна, ниточка.
Он слышал в коридоре шаги, не шаги, а полуночное и вялое шарканье, и, конечно, то была Оксана Венедиктовна, соседка номер один, пожилая дама, с которой он, Терехов не раз, от скуки и именно за чаем, вел разговор о морали, поддакивал, а она не понимала молодых людей, которые от нечего делать водят к себе невзрачных девиц, — от скуки, однако же поддакивал. «...Я не ханжа, я не за штамп в паспорте. Но я против случайных ночей», — вещала она, и теперь Терехова должно было, по-видимому, щелкануть именно то, что в нем и таилось.
Оно бы пустяк, плевать — а вот ведь не пустяк.
— Заварю чай — ладно?
А он не хотел, чтобы она заваривала чай.
— Тсс. Я сам заварю. Тсс, Валя.
— Оз-зябла...
В коридоре шаги и шарканье послышались ближе... и совсем близко, — и Терехова вдруг подняло с места; Терехов заметушился, зашептал: «Это она. Это Оксана. Ханжа. Я ж тебе о ней рассказывал... Спрячься».
От его испуга испугалась и Валя, растерявшаяся, — ее затрясло, в неясной и новой ситуаций она знать не знала, что это за Оксана Бенедиктовна, или, может быть, забыла, если и знала.
— Куда же здесь спрячешься — а? — в чулан?
— Давай, давай.
— Сейчас...
— Тише ты.
В дверь постучали.
— Минутку, — басом сказал Терехов.
Набросившая свитерок, в ночной рубашке Валя втиснулась в чулан, благо худенькая, — и сжалась там в комок.
В комнату к Терехову в ту же почти секунду вошла степенная седая дама:
— ...Ты ведь не спишь — я вроде бы слышала твой голос.
Откашлявшись, она попросила:
— Дай-ка мне, милый, спички.
— Пожалуйста.
— Чаю захотелось старухе, а спички куда-то делись — склероз.
Она присела на минуту:
— Ты вежливый, я тебя люблю.
— Спасибо.
— А Ситников — каков подлец, вздумал магнитофон заводить на ночь глядя. Ты слышал, как я его отделала — что-что, а учить уму-разуму я умею.
И, снисходя к собственной слабости, засмеялась:
— Старческое, должно быть.
И ушла.
Валя появилась из чулана на свет божий, ее знобило — она села, обхватив руками плечики.
— 3-замерзла. И п-пыльно там. Я не дышала — вот-вот чихнула бы.
Он отшутился:
— Ты бы ее убила. Старушонка от неожиданности дала бы дуба.
Он уложил Валю в постель. Укрыл. Набросил сверху свое пальто.
Согреешься... А я чаю принесу — поцыганю у Оксаны Венедиктовны.
Он принес чай. Валя пила и зябко стучала зубами. Плакала.
— Пришла в гости. К тебе, — говорила она тихо, — а попала в чулан.
Она всхлипнула всхлипнула:
— Не по-хорошему это, не по-мужски...
— Ну ладно, ладно, — сказал он.
Валя вытерла слезы; не умевшая долго обижаться, заулыбалась. «Сокол мой», — и улыбалась.
Ночь была поздняя, но он, чтобы немного отвлечь себя и ее, рассказывал о прошлой своей командировке, о ссоре с приятелем, о лесном пожаре — это была целая история и даже с развязкой. Валя слушала, слушала... «Любишь меня?» — несколько неожиданно спросила она, едва он закончил рассказ. Он даже заикнулся. «Конечно». — «Я это сразу понимаю — чуткая я, верно?»