13
Через некоторое время мы вышли от Подрайского. У меня горели уши. Они всегда загораются, когда загораюсь я.
Черт возьми, такой машины еще не знала история! С мальчишеских лет я мечтал стать создателем, конструктором небывалых вещей, мечтал о великих делах, которые я совершу, которыми прославлю Россию. Вот оно, это небывалое дело!
Меня охватило вдохновение. Думая об амфибии, о самодвижущейся диковинной машине с десятиметровыми колесами, какие еще не ходили по земле, я видел неимоверное количество чисто конструкторских трудностей. Но тут же, на ходу, в воображении возникали решения, захватывающе остроумные, адски интересные, как всегда кажется в такие моменты.
- Изумительно! - воскликнул я, восхищенный, вероятно, какой-нибудь собственной конструкторской находкой.
Ганьшин посмотрел на меня сквозь стеклышки очков. Его курносая физиономия была, как всегда, скептической.
- Что ты? - беспокойно спросил я. - Как твое мнение?
- О тебе?
- Нет, об этой вещи.
- Игра ума, фантазия, чепуха.
- Как чепуха? Почему чепуха?
Здесь же, по пути домой, Ганьшин высмеял невиданное-неслыханное колесо. Прошло время, сказал он, когда воевали колесницами. Теперь на войне огромная амфибия, несомненно, окажется нелепостью. Высоченные колеса будут издали заметны и на воде и в поле; на такой махине нельзя незаметно подойти к неприятелю; эту мишень с легкостью разобьет артиллерия: для пушек это будет самая лакомая пища.
Но я не унывал, отлично зная, что еще не встречалось такой выдумки, которую Ганьшин сразу бы признал.
- Постой! - закричал я. - Ты забываешь скорость.
Ганьшин по-прежнему насмешливо спросил:
- Какую же ты предложишь скорость?
Именно в этом пункте заключалась главная конструкторская трудность, и как раз тут ждал меня, верилось, триумф даже у Ганьшина, не без основания прозванного мной величайшим скептиком всея Руси. В те минуты, когда мы шли от Подрайского, у меня родилось чудесное, абсолютно оригинальное решение, которое я с жаром стал излагать Ганьшину.
У знакомого флигелька мы остановились. Все вокруг было запушено снегом. В эту морозную погоду от снега, чистого, пушистого, исходил какой-то особый запах зимы - свежести, бодрости, удали. Не скрою, люблю этот запах. Словом... Словом, вы представляете мое состояние.
Увидев какую-то палку, я схватил ее и принялся чертить на снегу. Но Ганьшин отнюдь не был восхищен. Он задал прежний вопрос:
- Какую же ты все-таки предложишь скорость?
- Какую? При моем решении ты можешь избрать любую скорость. Пятьдесят, восемьдесят, сто километров в час! Вообрази, что такая громадина, адски грохоча, несется на тебя со скоростью ста километров в час...
- Тебя, возможно, согревает твое пылкое воображение, - сказал Ганьшин. - А я замерз. Пойдем-ка выпьем чаю. Кстати, я прочту тебе кое-что из курса физики о законах прочности.
Дома он не спеша сначала занялся чаем. А я ходил за ним по комнате, по коридору, в кухню и обратно, доказывая свое, бешено злясь на него и одновременно желая его критики.
Потом он действительно снял с книжной полки один том курса физики, отыскал некоторые формулы и преспокойно доказал, что необыкновенные размеры конструкции резко уменьшают ее прочность, что на большой скорости огромнейшее колесо неминуемо треснет и развалится при первом же ударе о какой-нибудь сложный профиль.
Ганьшин здраво и ясно изложил уничтожающий приговор. Но я не сдавался, я спорил. Природное чутье конструктора, которое часто делает меня невозможнейшим упрямцем, подсказывало и на этот раз: амфибия пойдет!
Должен признаться: это природное чутье не однажды подводило меня, особенно в молодые годы; случалось, что я упрямо строил уму непостижимые вещи, которые сам же впоследствии оставил как технические заблуждения, и лишь много лет спустя, закалившись как конструктор, научился держать на вожжах свое чутье.
Мне уже была дорога необыкновенная машина, возникавшая в воображении, меня уже увлек только что родившийся у меня конструкторский замысел. Вы не представляете, с какой силой, с какой страстью в таких случаях хочется увидеть шорох, первый стук сдвинувшихся, трущихся частей. В этом для нашего брата, создателя машин, момент высшего удовлетворения и восторга.
И вот что любопытно. Ведь нельзя же сказать, что я сам изобрел машину, грандиозную амфибию, но я так загорелся, будто давно вынашивал эту выдумку.
Видите ли, такова страсть конструктора. Я, например, разговаривая всерьез, почти никогда не называю себя изобретателем, а всегда конструктором. Конструкторски разработать идею, найти ей выражение в металле, сделать из идеи вещь, довести, пустить в ход - вот в чем для меня прелесть жизни, прелесть творчества.
Мы спорили. Я извел немало бумаги, рисуя во всевозможных разрезах свою схему вездехода-амфибии, графически изображая блеснувшие мне новые соображения, но Сергей Ганьшин, мой друг и всегдашний злейший противник, мой расчетчик, без которого я, конструктор, обречен на блуждание, на работу ощупью, - Сергей Ганьшин оставался непоколебимым.
Я продолжал обрабатывать своего друга. В нашей дружбе бывало не раз: язвительно высмеяв изобретение, Ганьшин поддавался потом моему порыву, моему жару, и я увлекал за собой своего критика. Я сказал ему, что впоследствии, проектируя, когда мозг будет возбужден борьбой с тысячей трудностей, мы найдем, обязательно найдем такие решения прочности, которые сейчас не даются в руки.
- Представь себе, - уламывал я Ганьшина, - газетные сообщения: "Блестящая победа. Наши бронированные амфибии внезапно овладели Дарданеллами".
Но Ганьшин только махнул рукой. Я почувствовал, что сбиваюсь на фальшивую ноту, и заговорил по-иному:
- Нет, как это звучит: "Чудо техники. Создание двух русских студентов..."
- Про нас с тобой никто не вспомнит. Фигурировать будет только Подрайский.
- Ну и ладно! А сотворим машину все-таки мы! Что, разве нам с тобой это не по зубам?
Я предложил завтра же приступить к делу. Ганьшину предстояло дать прежде всего общий расчет - рассчитать толщину плиц, обода, оси, определить приблизительный вес всей вещи.
- Чего нам? - говорил я. - Возьмемся и дадим.
- Нет, - сказал Ганьшин. - Фантазия. Бред. Авантюра. Ультра- и архиавантюра.
- Ну хорошо! - закричал я. - Подождем Ладошникова. Послушаем, что скажет Ладошников.
- Послушаем, - усмехнулся Ганьшин.
14
Ладошников явился вечером. Видимо, весь день он провел на сборке самолета. Раскрасневшийся с мороза, он принес с собой запахи работы клея, машинного масла, керосина, грушевой эссенции, ацетона. Достаточно было вдохнуть этот букет, чтобы тотчас представить: в ангаре уже красят самолет, уже покрывают раствором целлулоида полотно на крыльях.
Ладошников взглянул на меня из-под бровей, кивнул, невнятно буркнул:
- А, Бережков! Славно, что пришел...
Он не отличался разговорчивостью. Может быть, поэтому меня так радовало каждое его приветствие или ласковый взгляд.
Я в ответ воскликнул:
- Михаил Михайлович, моторы "Гермес" прибыли!
Новость взволновала его. Ладошников ждал, давно и нетерпеливо ждал известия. Он сразу побледнел. Ведь теперь вплотную придвинулся момент самый жгучий, волнующий, радостный, страшный, - момент первого испытания машины.
Все мы, конечно, помнили зловещее пророчество, произнесенное в актовом зале училища два с половиной года назад: "Никогда не взлетит". Вероятно, эти слова порой преследовали, жалили Ладошникова. Впрочем, такими переживаниями он ни с кем не делился.
С минуту Ладошников молчал. Подошел к своей постели, снял со стены полотенце. Потом выговорил:
- Прибыли? В Москву?
- Нет, во Владивосток, - ответил я. - Но уже отправлены в Москву пассажирской скоростью. Подрайский просил вам передать, что два мотора вы можете забрать прямо с вокзала.
Ладошников начал вытирать лицо полотенцем, забыв, что еще не умывался. Можно было подумать, будто ему предстояло немедленно ехать на вокзал.