Деление персонажей по принципу живой или мертвой души представляет собой как бы дополнительную — более широкую — типологию, которая придает собственно гоголевскую окраску каждому из выведенных писателем социальных типов. В большинстве образов гоголевского творчества категория души обнаруживается лишь негативно, но само ее отсутствие играет важнейшую роль в художественной структуре образа.
Хотя душа у Гоголя как будто и не имеет точек соприкосновения с социальной сферой, категория, с которой она сопряжена в произведениях писателя по принципу взаимоисключения, безусловно к этой сфере принадлежит. Речь идет о главном принципе нарождавшейся в России буржуазности, который Гоголь называл «приобретением» («Приобретение — вина всего…» — VI, 242). Поэтому гоголевскую душу можно определить от противного как антибуржуазное, антимещанское начало в духовном складе личности. И в этом определении у нас совпадут и вольнолюбивые запорожцы, и замкнутые в своем сельском раю старосветские помещики, и романтическая фигура художника.
Взаимоисключающую природу души и «приобретения» Гоголь ярко демонстрирует на примере тех помещиков, которых посещает в его поэме Чичиков. Мысль о последовательно прогрессирующем оскудении личности в образе каждого из них не нова. Ее высказал еще современник Гоголя С. П. Шевырев. Но важно подчеркнуть, что критерием, которым автор «Мертвых душ» определяет это оскудение, является связь человека с человечеством. И параллельно с ослаблением человеческих связей возрастает привязанность персонажей к собственности.
На первой ступени лестницы стоит Манилов. Он, бесспорно, самый бескорыстный из всех, у кого Чичиков торгует мертвые души. Он единственный, кто отдает их даром. Правда, доброта фантазера Манилова, как показывает Гоголь, приводит только к отрицательным результатам, тем не менее он искренне расположен ко всем окружающим, включая и его крестьян. В отличие от него Коробочка уже недоверчива к людям. В то же время она скопидомка и больше всего боится, чтобы как-нибудь не продешевить в своих торговых оборотах. Ноздрев не может не нагадить ближнему. И при всей своей безалаберности он достаточно агрессивный собственник. Все его попытки продать или выменять ненужную вещь явно направлены в сторону собственной выгоды. Но поскольку ему не так-то легко вовлечь кого-нибудь в свои аферы, его собственнический инстинкт отыскивает более доступные для него формы удовлетворения: он просто объявляет своей не принадлежащую ему землю. Для Собакевича все его знакомые — мошенники. При этом он ярко выраженный «кулак». В роли продавца мертвых душ он оказывается самым скаредным и неуступчивым из всех.
И последний в этом ряду, Плюшкин — человек, окончательно утративший все связи с миром. Гоголь настойчиво подчеркивает полное отъединение Плюшкина от людей. У него фактически нет семьи, так как он сам разорвал связи со своими детьми, знакомые с ним «раззнакомились», купцы перестали к нему ездить, крестьяне от него бегут. Разрыв с человечеством дошел у Плюшкина до такой степени, что нельзя даже понять, к какому полу он принадлежит.
Скупость Плюшкина имеет совсем иной смысл, чем, положим, скупость Шейлока или Скупого рыцаря. Если у Шейлока страсть к деньгам могла сочетаться с любовью к дочери, у Плюшкина это принципиально исключено. Если Пушкин, видя в золоте источник зла, признавал в то же время его огромное могущество, у Гоголя — и это очень существенно — богатства Плюшкина показаны не в виде блистающей груды червонцев, а в картинах праха и тлена: хлебных кладей, на верхушке которых «росла всякая дрянь и даже прицепился сбоку кустарник», запасов муки, которую надо было рубить топором, и т. п. Скупость Плюшкина — это как бы обратная сторона его отпадения от людей, в котором и заключается главное содержание данного образа.
Непреходящая актуальность гоголевской типологии связана с тем, что, будучи социальной по существу, она ориентирована не на какую-либо конкретную социальную структуру, а на любой общественный строй, где имеет место принцип отчуждения, подменяющий отношения между людьми отношениями вещей и разрушающий единство личности. (Отсюда, кстати, так быстро растущий интерес к Гоголю на Западе. Общество, превращающееся в гигантский конгломерат «посторонних», все острее ощущает в вопросах, поднятых писателем, проблемы своей сегодняшней жизни).
При всей значительности созданных им в первой половине 1830-х годов художественных произведений сам Гоголь, однако, не считает их чем-либо серьезным. Он преподает историю, записывает народные песни, мечтает создать труды по украинской и всемирной истории. В самом конце 1833 г., собираясь вместе со своим другом М. А. Максимовичем перебраться в Киевский университет, Гоголь пишет ему: «Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра» (X, 288). Как видим, идея служения общему благу остается неизменной, но ее конкретное осуществление в мечтах молодого Гоголя начинает смещаться в сторону художественного творчества. Дело в том, что история, фольклор и художественная литература выступали у романтиков в почти нерасчленимом комплексе, с центральной, организующей ролью в нем проблемы народности. Поэтому и в творчестве Гоголя невозможно полностью разграничить чисто художественную и историческую сферы, собирание фольклора и публицистику. Ведь не случайно народные песни он предпочитает в качестве исторического источника «черствым летописям», а историка Гердера именует «поэтом» (VIII, 88). В гоголевской статье «Шлецер, Миллер и Гердер» (1834) говорится, что идеальный историк должен обладать «высоким драматическим искусством» (образцом названа «История Тридцатилетней войны» Шиллера), «занимательностью рассказа Вальтера Скотта и его умением замечать самые тонкие оттенки» и «шекспировским искусством развивать крупные черты характеров в самых тесных границах» (VIII, 89).
В духе этой программы написаны, с одной стороны, исторические статьи самого Гоголя, вошедшие в сборник «Арабески», с другой — «Тарас Бульба», в котором воссозданию народного духа явно отдано предпочтение перед сохранением фактической и хронологической точности. Но художественность историка — это художественность серьезного рода. Увидеть же свое назначение в том, чтобы служить родной земле на поприще комического писателя, как будет называть себя впоследствии Гоголь, он смог далеко не сразу. Нужно было какое-то дополнительное воздействие извне, чтобы в сознании молодого литератора произошла соответствующая перестройка. По-видимому, эту роль сыграла появившаяся в сентябре 1835 г. статья Белинского «О русской повести и повестях г. Гоголя».
До сих пор мы главным образом отмечали в гоголевском творчестве те черты, которые были связаны с романтическими веяниями эпохи. Но нельзя упускать из виду и другую сторону вопроса. Дело в том, что многими из своих существенных признаков это творчество резко противостояло произведениям современных Гоголю романтиков. И чуждо ему было именно то, что оказалось художественно непродуктивным в романтизме и было отброшено последующей реалистической литературой, — исключительность героев и положений, преувеличенные страсти, искусственная приподнятость языка. Гоголь не просто обладал колоссальным дарованием, но сам характер этого дарования соответствовал новым задачам, вставшим перед русской литературой на рубеже тридцатых-сороковых годов.
«Мы требуем не идеала жизни, но самой жизни, как она есть, — писал Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», утверждая ведущую роль реальной поэзии по сравнению с идеальной в современном ему обществе. — Дурна ли, хороша ли, но мы не хотим ее украшать, ибо думаем, что в поэтическом представлении она равно прекрасна в том и другом случае, и потому именно, что истинна, и что где истина, там и поэзия».[11]
Еще в 1830 г. молодой критик И. В. Киреевский назвал «уважение к действительности» средоточием той степени умственного развития, на которой находилось в то время европейское просвещение.[12] Наиболее ярким выражением этого принципа в русской литературе он назвал творчество Пушкина. Близок к точке зрения Киреевского и Гоголь. В своей статье «Несколько слов о Пушкине», помеченной в «Арабесках» 1832 годом, он замечает: «… чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина» (VIII, 54). А спустя три года почти теми же словами Белинский охарактеризует повести самого Гоголя: «И чем обыкновеннее, чем пошлее, так сказать, содержание повести, слишком заинтересовывающей внимание читателя, тем больший талант со стороны автора обнаруживает она».[13] Оригинальность Гоголя Белинский нашел в «комическом одушевлении», которое отличает его произведения, подчеркнув тем самым эстетическую значимость гоголевского смеха, могущество которого в полной мере еще не было осознано не только критикой, но, как уже упоминалось, и самим Гоголем. Большинство писавших о Гоголе относилось в то время к его комическому дару почти так же, как В. И. Панаев, литератор и член Российской академии, наивный вопрос которого сохранил нам в своих мемуарах С. Т. Аксаков: «А что Гоголь? Опять написал что-нибудь смешное и неестественное?».[14] Белинский же уловил в комизме гоголевских повестей одно из бесспорных свидетельств права Гоголя на высокое титло поэта. Он подчеркнул, что «причина этого комизма <…> в верности жизни».[15] «Эта простота вымысла, эта нагота действия, эта скудость драматизма, самая эта мелочность и обыкновенность описываемых автором происшествий, — говорится в статье Белинского о художественной манере Гоголя, — суть верные, необманчивые признаки творчества; это поэзия реальная, поэзия жизни действительной…».[16] Заявив, что «в настоящее время» Гоголь является «главою литературы, главою поэтов», критик утверждал, что «он становится на место, оставленное Пушкиным».[17]
11
Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1953. Т. 1. С. 267.
12
См.: Киреевский И. В. Обозрение русской словесности 1829 года // И. В. Киреевский. Критика и эстетика. М., 1979. С. 59.
13
Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 289.
14
Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М., 1960. С. 25.
15
Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 1. С. 298.
16
Там же. С. 289.
17
Там же. С. 306.