Метод «статистической», как любил выражаться Гоголь, точности сам по себе, конечно, совсем не является злом. Напротив. В интересующую нас эпоху он интенсивно разрабатывался в произведениях натуральной школы, к которым автор второго тома «Мертвых душ» присматривался с большим вниманием. И в ряде образов этого тома Гоголь предвосхитил художественные открытия литературы более позднего времени.
Так, его Тентетников намечает многих последующих литературных героев, черты которых обобщил в своей статье «Русский человек на rendez-vous» Чернышевский, а в первую очередь, конечно, Обломова.
Глубоким проникновением во внутреннюю драму Тентетникова, «с возвышенными чувствами и бескорыстными желаниями добра и пользы поступающего на службу», а затем «утратившего веру в свой идеал», восхищался Д. А. Оболенский. «Помню, что это место в чтении Гоголя особенно меня поразило по тонкости его психического анализа борьбы, происходящей в благородной душе молодого человека», — пишет мемуарист.[159]
В то же время в рассказе о хозяйничанье Тентетникова Гоголь подошел к раскрытию основного социального противоречия эпохи. Как бы в опровержение собственных утопий писатель показывает здесь невозможность гармонии между барином и мужиком, несмотря на самые благие намерения со стороны первого. В изображении этой ситуации Гоголь предваряет «Утро помещика» Льва Толстого, замысел которого вначале граничил с утопией, близкой гоголевской, но в процессе углубления Толстого в свой материал полностью видоизменился, так что в результате вместо классовой гармонии в деревне была показана ее полная недостижимость.
Улинька, повторявшая подвиг реальных декабристок, предварила появление декабристок некрасовских. Дальнейшее развитие методов социально-психологического анализа, очевидно, было намечено в описании романа между неизвестной нам Чагравиной и только мелькнувшим в дошедшем до нас тексте Платоновым. О нем со слов А. О. Смирновой рассказал ее сводный брат Л. И. Арнольди.
Роман этот представлял собой пробуждение взаимного интереса у двух светских людей, встретившихся в провинциальной глуши. Оба принимают возникшее чувство за любовь. «Но это оживление, это счастие было только на минуту, и через месяц после первого признания они замечают, что это была только вспышка, каприз, что истинной любви тут не было, что они и не способны к ней, и затем наступает с обеих сторон охлаждение и потом опять скука и скука, и они, разумеется, начинают скучать в этот раз еще более, чем прежде, — пишет Арнольди. — Сестра уверяла меня, а С. П. Шевырев подтвердил, что характер этой женщины и вообще вся ее связь с Платоновым изображены были у Гоголя с таким мастерством, что ежели это правда, то особенно жаль, что именно эта глава не дошла до нас, потому что мы все остаемся теперь в том убеждении, что Гоголь не умел изображать женские характеры…».[160]
Сама Смирнова сообщает о еще одном психологически глубоком эпизоде из описания обеда в имении Чагравиных: «Обед управляющего из студентов с высшими подробностями. Стол был покрыт: хрусталь, серебро, фарфор саксонский. Бедный студент запил и тут высказал то, что тайно подрывало его энергию и жизнь. Сцена была так трагически жива, что дух захватывало».[161]
Трактовка во втором томе «Мертвых душ» темы 1812 года, насколько мы в состоянии сейчас судить об этом, поражает своей близостью к тому раскрытию «мысли народной», которое дано в романе-эпопее Льва Толстого.
Как известно, автор «Войны и мира» писал, что не Наполеон и не Александр, не Кутузов и не Талейран будут его героями. В соответствии со своим пониманием истории Толстой сделал героями романа «людей, не имевших тех недостатков, которые нужны для того, чтобы оставить следы на страницах летописей».[162]
То же внимание к психологии и действиям отдельных лиц, совокупность которых определяет, по мнению Толстого, характер исторического события, находим и у Гоголя, точнее — в воспоминаниях тех его современников, которые были знакомы со вторым томом «Мертвых душ». Воспоминания Л. И. Арнольди обладают особой убедительностью потому, что мемуарист не дожил до появления в печати «Войны и мира» и, следовательно, здесь невозможно допустить какое-либо наслоение одних впечатлений на другие.
В изложении событий второй главы в последней редакции второго тома «Мертвых душ» у Арнольди говорится, что, когда генерал Бетрищев коснулся событий 1812 года, Тентетников «отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12-й год, что много было историков этого времени и без него; но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны: важно, по его мнению, то, что весь народ встал как один человек на защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв!».[163]
Читая эти строки, невозможно не вспомнить Наташу Ростову, отдающую подводы для раненых, купца Ферапонтова, сжигающего свое имущество, чтобы оно не досталось врагу, и другие аналогичные эпизоды, в которых выразилась центральная мысль толстовской эпопеи.
Разумеется, сосредоточивая свое внимание на проявлениях народного патриотизма, Гоголь, так же как и Толстой, не идеализировал нравы и поведение представителей придворных кругов во время войны. Лучшее тому доказательство — Повесть о капитане Копейкине. Но, с другой стороны, он показал и очищающее воздействие великого исторического момента на человеческую личность, раскрывающую под воздействием событий многие из своих внутренних возможностей. Так, судя по воспоминаниям того же Арнольди, можно заключить, что через связь с темой 1812 года Гоголю удалось правдиво показать красоту патриотического чувства, облагораживающего довольно пошлую личность генерала Бетрищева и вызывающего горячий энтузиазм в душе вялого и апатичного Тентетникова. Другими словами, диалектика индивидуально-психологического и общенационального в поэме Гоголя, по-видимому, предвосхищала художественные принципы произведения Толстого.
Тенденция к «статистической точности» вела и к углублению историзма мысли Гоголя.
Та связь человека с человечеством, которая у ранних героев Гоголя выражалась в доброте, гостеприимстве и тому подобных чисто индивидуальных качествах, теперь была найдена писателем в самом способе существования целого общественного класса. Это видно из тех строк второго тома «Мертвых душ», в которых говорится о благородной общественной роли трудящегося крестьянина: «Безделица! грядущий урожай сеют. Блаженство всей земли сеют. Пропитанье миллионов сеют» (VII, 72).
Правда, как мы помним из анализа «Выбранных мест», понятие труда у писателя еще не связано четко с определенным общественным классом. Об этом говорит хотя бы то, что основополагающий тезис о нравственной роли труда — «вся дрянь лезет в голову оттого, что не работаешь» (VII, 60) — вложен Гоголем в уста помещика. Помещикам-бездельникам первого тома «Мертвых душ» писатель хотел противопоставить «трудящегося» помещика во втором томе. Но замечательно, что, излагая свою программу трудовой деятельности, Костанжогло у Гоголя фактически все время говорит о труде крестьянина, сам же он выглядит, выражаясь по-гоголевски, «приклеишем» при мужике. Чего стоит хотя бы следующая фраза Костанжогло: «Да для меня, просто, если плотник хорошо владеет топором, я два часа готов перед ним простоять: так веселит меня работа» (VII, 73). Таким образом, даже помимо желания Гоголя подлинный носитель трудового начала оттесняет у него искусственную фигуру «трудящегося» помещика и сам занимает по праву ему принадлежащее место.