Столь же четко сформулирован в другом наброске и гоголевский идеал: «И почувствовал, что это разнообразие работ мужика, который сам своим трудом может и накормить, и одеть, и обстроить <…> что был умнее…» (VII, 291). Здесь Гоголь ориентируется уже не на духовный склад патриархального крестьянина, как это имело место в первом томе поэмы, а на его социально-экономическую характеристику.[170]
Но зато с первой же главы второго тома (история Тентетникова) начинаются выпады против наук и образования, которые также толкуются как проявление западного просвещения. Так, в училище, где проходил курс наук Тентетников, после смерти идеального наставника Александра Петровича (тезки графа Толстого) «выписаны были новые преподаватели, с новыми взглядами и новыми углами и точками воззрений. Забросали слушателей множеством новых терминов и слов; показали они в своем изложении и логическую связь и горячку собственного увлечения; но увы! не было только жизни в самой науке. Мертвечиной отозвалась в устах их мертвая наука» (VII, 14). За этими строками определенно стоит тезис «Выбранных мест», утверждающий, что «полный и всесторонний взгляд на жизнь» принадлежит исключительно восточной церкви. «В ней простор не только душе и сердцу человека, но и разуму во всех его верховных силах…» (VIII, 285). Конкретное же приложение этого тезиса к практике находим в описании деятельности Александра Петровича. «Из наук была избрана только та, что способна образовать из человека гражданина земли своей». Общеобразовательным дисциплинам Гоголь противопоставляет «науку жизни», в которой идеальный наставник делал ученикам «беспрерывные пробы» (VII, 13).
С тех же позиций обрисован полковник Кошкарев, изрекающий: «Просвещение должно быть открыто всем» (VII, 65). Предстает же это просвещение в виде шеститомного труда под названием: «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал общественной производительности» (VII, 65). При таком взгляде на науку и вообще всякую теорию естественно было заявить, как это сделано в «Выбранных местах», что ученье не принесет крестьянину пользы и что ему не надо знать никаких книг, кроме духовных (см.: VIII, 325).
Таким образом, материалы второго тома «Мертвых душ» представляют собой чрезвычайно пеструю смесь художественных достижений с очевидными провалами. Наряду с глубокой прозорливостью, которой отмечен рассказ писателя о бесплодных попытках Тентетникова стать «отцом» своих крепостных, — фальшивая фигура Костанжогло (хотя и в этой фигуре есть свое открытие: творческий смысл труда). Художественная безжизненность «идеальных» лиц — и глубокая психологическая правда, когда в переживаниях героев отражались реальные общественные противоречия.
Нам неизвестна Улинька, ставшая невестой Тентетникова, тем более — ее порыв следовать за ним в Сибирь. Здесь, безусловно, от Гоголя требовались психологическая проницательность и индивидуализация изобразительных приемов. Та же Улинька, которую мы знаем, состоит из смысловых и образных перепевов губернаторской дочки и «женщины в свете». «Воспиталась она как-то странно, — рассказывает Гоголь. — Ее учила англичанка-гувернантка, не знавшая ни слова по-русски. Матери лишилась она еще в детстве. Отцу было некогда» (VII, 23). В результате из нее образуется человек, сохранивший во всей чистоте красоту своей естественной природы. «Ничего не было в ней утаенного. Ни перед кем не побоялась бы она обнаружить своих мыслей, и никакая сила не могла бы ее заставить молчать, когда ей хотелось говорить» (VII, 24). Вспомним характеристику губернаторской дочки: «Она теперь как дитя, все в ней просто: она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться». И в портрете Улиньки почти буквально повторены символические мотивы, использованные Гоголем в портрете героини первого тома: «Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою и на отворившейся обратной половине ее <…> явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч…» (VII, 40).
А вот вариации на темы статьи «Женщина в свете»: «При ней как-то смущался недобрый человек и немел; самый развязный и бойкий на слова не находил с нею слова и терялся, а застенчивый мог разговориться с нею <…> и с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее («воспоминания души». — Е. С.) и как бы эти самые черты ее ему где-то уже виделись, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того становился ему скучным разумный возраст человека» (VII, 24).
Особенности второго тома «Мертвых душ» выступают рельефнее при сравнении его с первым. Сопоставим тот и другой по линии их «сквозной» образной идеи — ада и чистилища. Благодаря присутствию жизнеутверждающего народного смеха воплощенная в первом томе идея ада не помешала ему стать одной из самых смешных и одновременно оптимистических книг в русской литературе. Морализирующее слово Гоголя в этом томе было связано с идеологией нестяжательства, принципами самоанализа и самовоспитания, которые не только не противоречили обличительной направленности поэмы, но и выступали как ее естественное дополнение, вполне гармонично с ней сливаясь.
Во втором томе все иначе. Ранее уже говорилось, что в этом томе с «Чистилищем» Данте перекликается образ горы, омываемой водой, которым открывался этот том. Глагол-метафора в предложении «Дуб, ель, лесная груша <…> карабкались по всей горе, от низу до верху» невольно ассоциируется с движением грешных душ по необыкновенно крутой горе во второй кантике «Божественной комедии». На вершине горы у Данте расположен земной рай, — у Гоголя гору венчают золотые кресты церкви, выражением же «земной рай» метафорически обозначено имение Тентетникова (VII, 19; функцию этой метафоры оговаривать не приходится).
Переход от мрачного подземелья ада к открытой солнцу горе чистилища отмечен в «Божественной комедии» вспышками света и цвета, богатством звуков. Все это дает и Гоголь: «Что яркости в зелени! что свежести в воздухе! что птичьего крику в садах! Рай, радость и ликованье всего!» (VII, 30).
Занимавшийся статистическими подсчетами Андрей Белый установил, что основные цвета в первом томе «Мертвых душ» — белый, черный, серый и желтый; во втором томе на первом месте стоит зеленый (21.6%), процент же золотого по сравнению с первым томом возрастает с 2.8 до 12.8[171] Другими словами, физический мир во втором томе по сравнению с первым явно расширяет свои пределы. Приходит в движение, как мы знаем, и духовная жизнь героев. Но нельзя правдиво показать развивающуюся личность, если она помещена в художественно фальшивую, нереальную обстановку. А этим грешит картина общественных отношений во втором томе. Морализирование перерождается здесь в те самые практические рецепты жизнеустройства, которые обусловили катастрофу «Выбранных мест». Смех уходит из поэмы. И случилось то, о чем писатель сказал в своем «Риме»: «Иконы вынесли из храма — и храм уже не храм: летучие мыши и злые духи обитают в нем» (III, 236).
Эти слова, конечно, не следует абсолютизировать. «В уцелевших отрывках есть очень много таких страниц, которые должны быть причислены к лучшему, что когда-либо давал нам Гоголь», — писал о втором томе поэмы Чернышевский.[172] И мы уже убедились, что содержание этого тома нельзя оценивать однозначно. Кроме того, Гоголь — «учитель жизни» был одновременно и гениальным художником. Обе эти его ипостаси вступали между собой в чрезвычайно сложные отношения. Но при всем том, пока и поскольку Гоголю не удавалось вырваться из плена своих далеких от живой действительности теорий и идеалов, — в строившемся им храме (сам писатель называл его дворцом) начинали селиться летучие мыши и злые духи.
170
То же находим в последней редакции «Тараса Бульбы»: «Не было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу…» (II, 47). Не случайны и слова Гоголя об удивлении «иноземцев» этим способностям русского человека. Писатель здесь, безусловно, проецирует в прошлое наиболее волновавшую его проблему своего времени. Характерно, что в первой редакции повести подобных мотивов еще не было.
171
См.: Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 121, 158.
172
Чернышевский Н. Г. Очерки гоголевского периода… С. 13.