Однажды — мы были тогда девятилетними мальчуганами — торговец фруктами послал Николауса по какому-то делу почти что за две мили от нашей деревни и дал ему в награду большое вкусное яблоко. Я встретил Инка, когда он шел домой с этим яблоком, сам не свой от изумления и радости. Я попросил у него яблоко будто бы так, поглядеть, и он, не подозревая коварства, отдал мне его. Я побежал, обгрызая яблоко на ходу, а Николаус за мной, умоляя: «Отдай же, отдай!» Когда он догнал меня, я сунул ему огрызок и стал смеяться над ним. Он отвернулся и пробормотал сквозь слезы, что хотел отнести яблоко младшей сестренке. Я понял, что поступил очень дурно: сестренка его выздоравливала после долгой болезни, и ему, конечно, хотелось сделать ей приятный сюрприз и насладиться ее радостью. Но я стыдился признать, что поступил дурно, и, вместо того чтобы попросить прощения у Николауса, я сказал ему что-то обидное, грубое, хотел показать свое молодечество. Николаус ничего не ответил, но, когда он повернул к дому, я увидел по выражению его лица, как мучительно он страдает. Много раз по ночам вставало передо мной это страдальческое лицо, и я испытывал стыд и раскаяние. Постепенно воспоминание слабело, потом исчезло совсем, но сейчас оно снова владело мной и терзало меня.
Другой раз, это было уже в школе и нам было по одиннадцати лет, я опрокинул чернильницу и залил четыре тетради. Мне грозила порка. Но я ловко свалил все на Николауса, и суровое наказание досталось ему.
И, наконец, совсем недавно, в прошлом году, я обманул его, когда мы менялись крючками для удочки. Я всучил ему крупный крючок с надломом, а взял три поменьше, маленьких, совсем еще новых. Крючок у него сломался в первый же раз, как он вытащил рыбу, но он не подозревал, что я обманул его, и, когда я хотел со стыда вернуть ему один из его крючков, он не захотел его брать и сказал:
— Мена есть мена. Кто же тут виноват, если крючок сломался?
Да, сон не шел. Воспоминание об этих трех мелких подлостях не покидало меня, и думать о них было много больнее, чем обычно, когда речь идет о живых людях. Николаус был еще жив, но для меня он был мертвым. Ветер стонал в деревянных ставнях, дождь барабанил в стекла.
Утром я нашел Сеппи и рассказал ему обо всем. Мы стояли на берегу реки. Сеппи сильно переменился в лице, губы его дрогнули, но он ничего не сказал; мои слова словно оглушили его. Так он стоял и молчал, потом слезы брызнули у него из глаз, и он отвернулся. Я взял его крепко под руку, и мы пошли вместе, думая об одном и том же, не говоря ни слова. Пройдя мост, мы спустились в долину, потом поднялись на лесистый холм, и только там обрели дар речи. Мы говорили о Николаусе и вспоминали всю нашу дружбу. Сеппи не переставая твердил, словно говоря сам с собой:
— Двенадцать дней! Меньше двенадцати дней!
Мы решили, что все оставшееся время будем проводить с Николаусом. Мы должны насладиться его дружбой, каждый час был на счету. Но сейчас у нас не хватало духу пойти к нему. Нам было жутко, ведь это — почти все равно, что увидеть мертвого. Сказать это вслух мы не решались, но думали именно так. Поэтому мы оба вздрогнули, когда за поворотом дороги столкнулись лицом к лицу с Николаусом. Он весело крикнул:
— Ну-ну! Что это у вас такие кислые лица? Уж не повстречали ли вы привидение?
Мы не могли вымолвить ни слова в ответ, но, к счастью, этого и не требовалось. Николаус был готов говорить за троих. Он только что виделся с Сатаной и все еще ликовал после беседы с ним. Сатана рассказал ему о нашем полете в Китай. Николаус попросил взять и его в какое-нибудь путешествие, и Сатана обещал ему, сказал, что возьмет его в далекое путешествие, увлекательное и прекрасное. Николаус просил его, чтобы он и нас двоих взял, но Сатана сказал, что сейчас невозможно; а придет наше время, отправимся и мы путешествовать. Сатана обещал прийти за ним точно тринадцатого числа, и Николаус с нетерпением считал оставшиеся часы. Тринадцатое было то самое роковое число, и мы тоже считали оставшиеся часы. Мы прошагали в тот день втроем не одну милю, выбирая излюбленные тропинки, знакомые нам еще с детства, и все время напоминая друг другу то один, то другой интересный случай из нашей дружбы. Веселился, впрочем, один Николаус; мы с Сеппи ни на минуту не могли позабыть мучившую нас страшную тайну. Мы старались обходиться с нашим другом как можно внимательнее и бережнее, старались показать ему, как мы любим его, и ему это было очень приятно. Мы все время старались оказать ему какую-нибудь услугу, хоть маленькое одолжение, и это тоже его радовало. Я отдал ему семь рыболовных крючков, все мое достояние, и уговорил его принять их в подарок, а Сеппи подарил ему новенький перочинный нож и желто-красный волчок. (Сеппи признался мне после, что недавно надул Николауса при обмене и теперь хотел чем-нибудь искупить вину, хоть Николаус и не помнил зла.) Сейчас он наслаждался нашим вниманием и был счастлив, что у него такие друзья. Его нежность к нам и его благодарность заставляли страдать нас, мы чувствовали себя недостойными его дружбы. Расставаясь с нами, Николаус сиял от восторга и говорил, что еще никогда в жизни не был так счастлив.
По дороге домой Сеппи сказал мне:
— Мы всегда любили Николауса, но разве мы дорожили им так, как сейчас, когда теряем его?
На другой и на третий день мы старались проводить все свободное время с Николаусом. Чтобы побольше побыть вместе, мы трое всеми правдами и неправдами увиливали от наших домашних обязанностей. Наши родители бранили нас и грозились, что нас накажут. Просыпаясь каждое утро, мы с Сеппи дрожали от ужаса и твердили: «Осталось всего десять дней. Всего девять дней. Восемь дней. Семь». Дни бежали один за другим, а Николаус был беспечен и весел и не мог понять, почему мы грустим.
Он пускался на всевозможные выдумки, чтобы развлечь нас, но большого успеха он не имел. Наша веселость была принужденной, наш смех замирал, словно что-то глушило его изнутри, и переходил в печальные вздохи. Тогда он стал расспрашивать нас, почему мы грустны, говорил, что хотел бы помочь нам или хотя бы облегчить наше горе своим участием, и нам приходилось лгать, чтобы успокоить его.
А больше всего нас ужасало, когда Николаус назначал что-нибудь вперед, часто преступая в своих планах роковое тринадцатое число. Всякий раз при этом мы внутренне содрогались. Он не терял надежды развлечь нас и вывести из уныния, и наконец, когда ему оставалось жить только три дня, он сказал нам смеясь, что придумал отличную штуку. На четырнадцатое он назначает пикник и танцы для девочек и мальчишек всей нашей деревни на том самом месте в лесу, где мы повстречали в первый раз Сатану. Мы слушали нашего друга в отчаянии. Ведь четырнадцатого его должны хоронить! Сказать, что мы не согласны, было нельзя. Он, конечно, захочет узнать, почему мы не согласны, а мы ничего не сумеем ответить. Он попросил нас помочь ему известить всех гостей, и мы согласились — разве можно отказать в чем-нибудь умирающему товарищу! Но это было ужасно, ведь мы приглашали гостей на его похороны!
Какими страшными были эти одиннадцать дней! Но сейчас, когда меня отделяет от них целая жизнь, я вспоминаю то время с благодарностью и умилением. Ведь это были дни близости с ушедшим от нас другом, и с той поры я уже никогда не знал дружбы, которая была бы такой тесной и нежной. Мы считали каждый час и минуту ускользающего от нас времени и цеплялись за них с той страстью отчаяния, какую испытывает скупец, когда разбойники расхищают дукат за дукатом его богатство, а он не в силах им помешать.
В последний вечер мы задержались дольше обыкновенного. Вина была наша, мы медлили расстаться с Николаусом, и когда наконец простились с ним у дверей его дома, час был уже поздний. Мы помешкали чуть у двери, когда он ушел, и услышали то, чего опасались. Отец Николауса, уже не раз грозивший ему наказанием, жестоко побил его, и мы услышали, как Николаус заплакал. Мы пошли домой с печалью в душе, сокрушаясь, что это случилось по нашей вине. Мы жалели не только Николауса, жалели и его отца. Мы думали: «Если бы он знал… если бы он только знал…»