Анатолий Приставкин
Нина Ивановна
С точки зрения физики живое ничем не замечательно.
I
Не так давно в дом Нины Ивановны прибежал кот. Нина Ивановна провозилась с ним целый день, вычищая блох. Кота помыли, причесали, дали мяса, и он остался у них жить. Потом кот оказался не котом, а кошкой, и у него (его продолжали звать Васькой) завелись уже настоящие коты. Они приходили больше по ночам, шурша диким виноградом и опрокидывая на веранде алюминиевую посуду. Нина Ивановна кормила и котов, а соседям говорила:
— Ведь жалко, они такие облезлые, а Васька такой (нет, такая) сытый… Если уж завел дружков, пусть и делится с ними, нечего скаредничать.
Если не считать котов, то в доме Нины Ивановны не было ни одного мужчины. С ней жила ее дочь Наташа, которой исполнилось тринадцать лет, и сестра по матери — Тоня, простая некрасивая девушка, как-то тяготевшая к этому дому, к его вольному порядку, в который никак не вмешивалась Нина Ивановна.
Еще к ним приходили подруги Наташки (по школе), подруги Тони (по работе), потом подруги самой Нины Ивановны, и все это опять были женщины.
Я давно знаком с Ниной Ивановной и с девочками и тоже отчего-то люблю этот странный дом. Тут никогда, даже ночью, не запираются двери («А зачем? — спрашивает Нина Ивановна. — Тащить у нас нечего, а если ему, вору, значит, надо хлеба, то я и так накормлю, мне не жалко»); тут никого не чуждались и всех принимали радушно, с неподдельным изумлением. Нина Ивановна как-то ни во что не вмешивалась, но приятно хорошела при гостях, счастливо смеялась шутке, и охотно спорила, и всегда легко уступала в споре, даже если была права.
Помещение у них просторное, лампа без абажура, и только над Наташкиной кроватью единственное украшение — большой и красивый ковер. Нина Ивановна объясняла всем:
— Их люберецкая фабрика выпускала, вот эти ковры «Три богатыря». Только у них брак вышел, и Илья Муромец поднял не ту руку — нужно правую, а он левую, или наоборот… Ну, ковры и пустили за бесценок, а мне — что правая, что левая рука, ковер — и ладно.
Приемника у них не было, а была трансляция, причем круглосуточная, которую почему-то никто никогда не выключал. Ее слушали или не слушали, но замолкали сразу, когда начинали читать стихи. Наташка пыталась записывать, Тоня слушала почти равнодушно, а Нина Ивановна всегда сморкалась и терла глаза. При этом она говорила виновато: «Ой, кажется, я плачу».
— Да ведь стихи плохие, — скажут ей. — Никуда они не годятся, эти стихи.
А она жмурит глаза и смеется так же виновато, вздыхает:
— Нет, я вот плачу. Не могу. Они какие-то жалобные. И читают их жалобно. А у меня под сердцем начинает печь.
Вечером тут любят переброситься в карты (Наташку хлебом не корми, дай лишний конок сыграть) или просто погадать на кого-либо (Тоня обычно гадает на любовь и спрашивает: «А где этот король был с червовой дамой, на танцах или в кино?»), и всегда это получалось шумно и смешно. Иногда пьют мутную брагу, которую делают, как все на этой улице: полкило сахару, пачка дрожжей и три литра воды. И тогда Нина Ивановна говорит:
— Ой, у меня опьянела спина. Нет, серьезно. А вот теперь коленки начали пьянеть, ах, как я пойду!
— Мама! — кричит Наташка. — Глеб-неудачник прислал письмо, он поздравляет нас с праздником.
— Он не приедет, Глеб-неудачник, он обиделся, — говорит Тоня. Она очень добра, очень некрасива и совсем не умна. — Потому что нагрянул летчик Петр Сергеевич в командировку, а тут из Москвы приехал Глебка с вином и тортом
— Глебка, он добрый, он такой хороший и поэтому неудачный, мне его жалко, — говорит Нина Ивановна и пьет еще брагу.
— Зачем же ты его выгнала на мороз? — спрашивает Тоня. — Петр Сергеевич вино пьет, а бедный Глебка мерзнет у веранды и говорит мне: «Тонечка, ну почему же… Я ведь звонил Нине Ивановне на работу, она разрешила мне приехать, Тонечка». А я говорю: «Дядя Глеб, нельзя». А он жалобно спраши вает: «А куда же я теперь, ведь электрички уже не ходят». Я побежала, Нину зову, а она тихо говорит: «Пусть идет на шоссе и ловит машину». А мне ну так жалко бедного Глебку, я пустила его на кухню, и вдвоем мы съели торт. Утром я проводила на станцию, говорю: «Вы приезжайте, не сердитесь». А он отвечает: «Нет, Тонечка, нет, больше я не приеду».
— Бедный Глебка, он очень хороший, — говорит Нина Ивановна.
— А зачем ты его гнала? — кричит опьяневшая Наташка. — А теперь хвалишь, да?
— Оно так должно и быть, — объясняет Нина Ивановна. — Петр Сергеевич полное ничтожество, а Глебка чудесный человек, он мог вытерпеть такое.
В дверь стучат, и военный человек стоит в глубине неосвещенной веранды. Девочки подскакивают. Наташка хлопает в ладоши и кричит: «Приехали, приехали!» Нина Ивановна щурится, и заранее улыбается, и спрашивает:
— Да кто же там? Заходите, чего вы? — и, всплескивая руками, садится. — Женечка. Вот кого не ждали… Откуда вы, пятнадцать лет, что ли, не было?
— Все оттуда, — говорит Женя, снимая шинель и вешая в угол.
Наташка бежит занимать деньги на пол-литра, а потом в магазин, Тоня ставит греть картошку, и в доме становится шумно, и приятно, и тепло.
II
Они дружили с самого первого класса, Люциан, Женя, Иван и сама Нина. Вместе бегали купаться, ходили в кино, а потом, когда Нине Ивановне подбросили нянчить Тоню, а затем еще братишку, стали делать так: Женя и Иван оставались с ними нянчиться, а Нина Ивановна с Лютиком уходили в кино. Лютик был среди них самый энергичный, может, потому все так и получилось, он и предложение сделал первый, и Нина Ивановна легко согласилась. Женя тогда моментально уехал из Москвы и поступил в военное училище, а Иван прибежал к ней, он плакал и вставал на колени.
— Ты не выйдешь за него! Ты его совсем не знаешь, он не такой…
— Иван, ты эгоист, — сказала Нина Ивановна. — Ты ведь все так говоришь потому, что у тебя самого не удалось.
Он тогда убежал и больше не приходил. Скоро он ушел на фронт, а потом сообщили, что он пропал без вести.
Жизни с Лютиком у них не получилось. У него оказалось психическое заболевание, и он часто кричал и дрался. Тогда Наташка уже умела говорить, она кричала, защищая Нину Ивановну: «Тютик, пшой!..»
Нина Ивановна кому-нибудь рассказывает, словно бы посмеиваясь сама над собой:
— Наташка никак не хотела звать его отцом. Просто «Тютик». «Тютик, пшой!» — все. Мы, когда ссорились, включали примус, чтобы соседи не слышали. Только я всегда забывала, в каком случае они не слышат: когда у нас шумит примус или когда у них… А он, значит, так: «Ищи меня в морге!» — и бегом на станцию. Я не переживала особенно, только ведь возись с ним потом. Я и сама не боюсь смерти, только не хочется людям неприятность своим видом доставлять. Может, оттого и не умираю. А тут — в морге. Я до обеда подождала и пошла по магазинам. Там ведь тетки одни, если что случится поблизости — полдня будут обсуждать. Я в одну очередь, в другую — нет никакого разговора о самоубийцах. Значит, всё нормально. А однажды все-таки отравился. Купил что-то в аптеке, выпил и начал корчиться. А я с Наташкой сижу на веранде, дрожу от страха и боюсь к нему входить. А тут подруга. «Иди, — говорю, — посмотри, может, он неживой уже». Та прискакала, бледная, отвечает: «Не шевелится». Я пошла и иголкой его пробую (корма-то у него широкая), он как подскочит да закричит: «Что за дом, умереть не дают спокойно!»
Сбегала в аптеку, чтобы выяснить, что он там наглотался. Аптекарь говорит: «Да он средство от клопов покупал, не беспокойтесь. От него клопы не всегда дохнут, а уж о людях что говорить…»
И вот однажды я сказала: «Ну, прощай, Лютик. Я тебе никогда этого слова не говорила, единственный раз говорю, но ты уж поверь ему». Наташку в охапку и без вещей бежала из дому. И всё на этом.