Лейбниц написал по случаю открытия академии два мемуара, в которых выставил национальное значение этого учреждения для всего немецкого мира. Не мешает заметить, что к этому времени Лейбниц значительно повернул в сторону национальных течений, стал резко восставать против «прошлогодних французских платьев» и вообще всякого рабского подражания Франции. Любопытно, что в последние годы XVII века Лейбниц все чаще пишет по-немецки, слог его постепенно освобождается от варварских латинских и французских примесей, приобретая вместе с этим мужественность и силу. Хотя свои главные сочинения он продолжает писать по-французски и по-латыни, но и одних немецких сочинений Лейбница, написанных в XVIII веке, было бы достаточно для того, чтобы составить славу крупного писателя, особенно если принять во внимание, что многие письма Лейбница стоят ученых трактатов, а из этих писем немало есть и немецких.
В своей второй записке об академии Лейбниц говорит, что новое учреждение должно быть пропитано немецким духом. Он не желает, чтобы Берлинская академия была копией Парижской. Своеобразной чертой немецкой академии должно быть, по мнению Лейбница, гармоничное сочетание теории с практикой. Наука должна быть не оторванной от жизни, но примененной к нуждам гражданского общества. Лейбниц порицает науку, основанную на простом любопытстве и жажде к знанию ради знания. Не следует, говорит он, производить бесплодные опыты, не находящие себе применений, что мы часто видим в Париже, в Лондоне и во Флоренции. В академии теория должна идти рука об руку с практикой, надо заботиться не только об искусствах и науках, но и о сельском хозяйстве, ремесле, словом – об улучшении всякого рода средств к прокормлению. У самого Лейбница дело, было соединено со словом, теория с практикой. Едва вступив на пост президента Берлинской академии, он взялся за такой чисто практический вопрос, как разведение шелковичных деревьев. Лейбниц был убежден в возможности устройства в Пруссии шелковичных плантаций и предпринял ряд опытов, впоследствии забытых и возобновленных лишь Фридрихом Великим. Чрезвычайно занимали Лейбница также вопросы практической медицины. Он был невысокого мнения о тогдашних немецких врачах (в Пруссии были почти одни военные врачи и хирурги), но следил за каждым медицинским открытием. Так, Лейбниц один из первых занялся вопросом о целебных свойствах привезенной из Америки ипекакуаны. Он энергично оспаривал известного Сталя, проповедовавшего утрированный «психический принцип» и относившийся с презрением к анатомии. Лейбниц, наоборот, считал анатомию основанием медицины. В эпоху, когда военное искусство считалось благороднейшим из всех, Лейбниц заявил, что медицинская наука выше военной, и говорил, что если бы врачи были в таком же почете, как великие полководцы, то, конечно, медицина стояла бы высоко.
Вопрос о народных школах также занимал Лейбница. В этом, как и в некоторых других случаях, его опередил бывший его учитель, иенский профессор Вейгель, который в 1696 году объехал всю Германию, изучая положение весьма жалких в то время протестантских народных школ. Вейгель, однако, не обратился к Лейбницу, на которого разгневался за то, что Лейбниц не поддержал присланного им проекта переименования созвездий по гербам владетельных домов. Через третьих лиц Лейбниц, однако, узнал о новом плане Вейгеля относительно преобразования народных школ, отнесся к этой мысли чрезвычайно сочувственно и пожалел о том, что Вейгель не обратился к нему. «Впрочем, – сказал Лейбниц, – кто меня знает только по моим изданным книгам, тот меня не знает». Вейгель в том же году умер, но Лейбниц продолжил его дело и много содействовал улучшению народного образования и в Пруссии, и в Ганновере.
Первые годы XVIII столетия было счастливейшей эпохой в жизни Лейбница. В 1700 году ему исполнилось пятьдесят четыре года. Он находился в зените своей славы, не должен был думать о насущном хлебе, был независим, мог спокойно предаваться своим любимым философским занятиям, и, что всего важнее, его жизнь согревалась высокой, чистой любовью женщины – вполне его достойной по уму, нежной и кроткой, без излишней чувствительности, которая свойственна многим немецким женщинам, смотревшей на мир просто и ясно. Любовь такой женщины, философские беседы с нею, чтение произведений других философов, особенно Бейля, – все это не могло не повлиять на деятельность самого Лейбница. Как раз в то время, когда Лейбниц возобновил связь со своей бывшей ученицей, он работал над системой «предустановленной гармонии» (1693—1696). Беседы с Софией Шарлоттой о скептических рассуждениях Бейля навели его на мысль написать полное изложение своей собственной системы. Он работал над «Монадологией» и над «Теодицеей»; в последнем труде прямо отразилось влияние великой женской души; но королева София Шарлотта не дожила до окончания этого труда.
Она медленно сгорала от хронической болезни и задолго до смерти привыкла к мысли о возможности умереть в молодости.
«Я на этот счет спокойна, – писала она Лейбницу еще в начале 1700 года. – Я убеждена, что будущего я должна менее бояться, чем настоящего. По опыту знаю, что мое тело подвержено страданиям, а будущее состояние души я не могу представить себе в таком печальном виде, как нас хотят уверить иные люди. Боязнь черта никогда еще мне не внушала страха к смерти. Вы знаете давно, сколько во всем этом есть истины, и мы будем с Вами весело говорить о предмете, который не может иметь серьезного значения для человека, подобного Вам, проникающего в причины вещей… Поспешите с приездом из милосердия к бедной Пёлльниц, которая теперь изучает математику и совсем потеряет голову, если Вы не придете к ней на помощь. Что касается меня, я довольствуюсь созерцанием фигур и чисел: все эти вещи для меня то же, что греческий язык. Только о единице (монаде) я, благодаря Вашим стараниям, имею маленькое понятие».
В начале 1705 года королева София Шарлотта поехала к матери. Лейбниц, против обыкновения, не мог сопровождать ее. В дороге она простудилась и после непродолжительной болезни 1 февраля 1705 года неожиданно для всех умерла. Внук ее, Фридрих Великий, сохранил в своих мемуарах трогательные подробности ее последних минут. Одна из ее придворных дам, видя, что королеве дурно, стала горько плакать.
– Не плачьте обо мне, – сказала умирающая, – я теперь счастлива: вскоре я буду в состоянии удовлетворить свою любознательность о первых причинах всех вещей, о пространстве, о бесконечности, обо всем, чего Лейбниц не мог мне объяснить, о бытии и о ничтожестве; а король, мой супруг, будет рад удобному предлогу обнаружить на моих похоронах свою любовь к блеску и роскоши.
Лейбниц был подавлен горем. Единственный раз в жизни ему изменило обычное спокойствие духа. Привязанность королевы к Лейбницу была настолько общеизвестна, глубокое горе философа стояло настолько выше всяких придворных сплетен и интриг, что посланники всех иностранных держав и другие лица сочли своим долгом сделать Лейбницу визиты с выражением соболезнования об испытанной им утрате.
Через несколько дней после получения горестного известия Лейбниц писал девице Пёлльниц:
«Я не плачу и не ропщу, но не знаю, что мне делать. Порою мне кажется, что смерть королевы – это мое сновидение: но, очнувшись, я слишком чувствую, что все это истина. Ваше горе не меньше моего, но Вы еще живее чувствуете, потому что Вы были подле нее… Мое письмо более философского характера, чем мое сердце… Почтить память лучшей из королев следует не мрачной тоской, а тем, что мы будем стремиться подражать ее идеалу».
Тогда же он пишет генералу Шуленбургу:
«Хотя ум мой говорит мне, что всякие жалобы напрасны и что лучше почитать память королевы, чем жалеть о ней, но моя сила воображения постоянно заставляет меня видеть королеву со всеми ее совершенствами и говорит мне, что она у нас отнята и что я потерял самое величайшее счастие, на какое мог рассчитывать, по человеческим соображениям, на всю свою жизнь».
Действительно, философ мог думать, что королева переживет его. Лейбниц был на тридцать лет старше Софии Шарлотты: когда она умерла, ему было почти 59 лет. В первые месяцы после ее смерти он не мог заниматься ни философией, ни наукой, бросил все; написал несколько писем близким людям, затем прекратил даже свою обширную корреспонденцию и жил воспоминаниями о ней. Лишь в июле Лейбниц несколько приходит в себя и пишет письма; в каждом письме опять звучит скорбь. Он пишет (по-латыни) богослову Готтону в Кембридж: