______________
* Немец (нем.).
Один из них был уже немолодой человек, с седеющими усами и безучастным выражением лица; другому на вид было лет двадцать с небольшим: светлые усики чуть пробивались на его нежном, почти девичьем лице.
- Вот и конец, - сказал младший, - пуля в лоб - и конец.
Бартек вздрогнул так, что даже ружье звякнуло у него в руке: юноша говорил по-польски.
- Мне-то все равно, - равнодушно сказал старший, - клянусь богом... все равно. Я уже столько натерпелся, что с меня довольно.
У Бартека под мундиром сердце билось все сильней.
- Пойми, - продолжал старший, - нам уже спасения нет. Если тебе страшно, думай о чем-нибудь другом либо ложись спать. Жизнь - подлая штука! А мне, как бог свят, все равно.
- Мне матери жаль! - глухо ответил младший.
И, очевидно, желая заглушить волнение или обмануть самого себя, он принялся насвистывать, но вдруг перестал и воскликнул с глубоким отчаянием:
- Черт бы меня побрал! Я даже не простился с нею!
- Ты, что же, убежал из дому?
- Да. Я думал: немцев побьют, познанцам легче будет.
- И я так думал. А теперь...
Старший махнул рукой и что-то тихо прибавил, но его последние слова заглушило завывание ветра. Ночь была холодная. Время от времени налетал порывами мелкий дождик. Кругом стоял лес, черный, как траурный креп. По углам сторожки свистел ветер и, словно пес, завывал в трубе. Лампу, чтоб не задуло, повесили высоко над окном, и мигающий огонек освещал почти всю сторожку, но Бартек, стоявший у самого окна, оставался в тени.
И, может быть, лучше, что пленные не видели его лица. С мужиком творилось что-то странное. Сначала его охватило удивление, и он вытаращил глаза на пленников, стараясь понять, что они говорят. Значит, они пришли бить немцев, чтобы познанцам стало легче, а он бил французов, чтобы познанцам стало легче. И этих вот обоих утром расстреляют! Что же это? Как же в этом разобраться? А что, если заговорить с ними? Если им сказать, что он их земляк, что ему их жалко? Вдруг что-то сдавило ему горло. Но что он им скажет? Спасет их, что ли? Тогда и его расстреляют! Беда! Что же это с ним делается? Жалость душит его так, что он не может устоять на месте.
Страшная тоска нападает на него, откуда-то издалека, из Гнетова. Неведомый гость в солдатском сердце - сострадание - кричит ему прямо в душу: "Бартек! спасай своих, ведь это свои!", а сердце рвется домой, к Магде, в Гнетово, и так рвется, как никогда. Довольно с него и Франции, и войны, и сражений! Все явственней слышится голос: "Бартек! Спасай своих!" Эх, провались совсем эта война! За разбитым окном чернеет лес, шумят, как в Гнетове, сосны, и в этом шуме звучат слова: "Бартек! Спасай своих!"
Что ему делать? Убежать с ними в лес, что ли?
Все, что привила ему прусская дисциплина, содрогается при этой мысли... Во имя отца и сына! Ему, солдату, дезертировать? Никогда!
Между тем лес шумит все громче, все заунывнее свищет ветер.
Вдруг старший пленный говорит:
- А ветер-то, как у нас осенью...
- Оставь меня в покое, - удрученно отвечает младший.
Однако через минуту он сам несколько раз повторяет:
- У нас, у нас, у нас! Боже мой! Боже мой!
Глубокий вздох сливается со свистом ветра, и пленники снова лежат молча...
Бартека начинает трясти лихорадка.
Хуже всего, когда человек не отдает себе отчета в том, что с ним происходит. Бартек ничего не украл, но ему кажется, будто он украл что-то и боится, как бы его не поймали. Ничто ему не угрожает, но он чего-то ужасно боится. Ноги у него подгибаются, ружье валится из рук, что-то душит его, точно рыдания. О чем? О Магде или о Гнетове? О том и другом, но и младшего пленника ему так жаль, что он не может совладеть с собой.
Минутами Бартеку кажется, что он спит. Между тем непогода на дворе все усиливается. В свисте ветра все чаще слышатся странные восклицания и голоса.
Вдруг у Бартека волосы встают дыбом. Ему чудится, что в глубине сырого темного бора кто-то стонет и повторяет: "У нас, у нас, у нас!"
Бартек вздрагивает у ударяет прикладом об пол, чтобы очнуться.
Как будто он пришел в себя... Он оглядывается: пленники лежат в углу, мигает лампа, воет ветер, - все в порядке.
Свет падает теперь прямо на лицо молодого пленника. Оно совсем как у ребенка или девушки. Но закрытые глаза и солома под головой придают ему вид покойника.
С тех пор как Бартек называется Бартеком, никогда он не испытывал такой жалости. Что-то явственно сжимает ему горло, его душат рыдания.
Между тем старший пленник с трудом поворачивается на бок и говорит:
- Покойной ночи, Владек.
Наступает тишина. Проходит час, и с Бартеком в самом деле творится что-то неладное. Ветер гудит, словно гнетовский орган. Пленники лежат молча. Вдруг младший, с усилием приподнявшись, зовет:
- Кароль!
- Что?
- Спишь?
- Нет
- Знаешь, я боюсь... говори, что хочешь, а я буду молиться.
- Молись!
- Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое...
Рыдания заглушают слова молодого пленника... Но вот снова слышится его прерывающийся голос:
- Да будет... воля... твоя!..
"Господи Иисусе! - стонет что-то в груди у Бартека. - Господи Иисусе!"
Нет, он не выдержит больше! Еще минута - и он крикнет: "Панич, да ведь я польский мужик!" А потом через окошко... в лес... Будь что будет!
Вдруг в сенях раздаются мерные шаги. Это патруль, с ним унтер-офицер. Сменяют караул.
На другой день Бартек с утра был пьян. На следующий день - тоже.
* * *
Потом были новые походы, стычки, передвижения... И мне приятно сообщить, что наш герой пришел в равновесие. После той ночи у него появилось только маленькое пристрастие к бутылке, в которой всегда можно найти вкус, а подчас и забвение. Впрочем, в сражениях он стал еще более свирепым. Победа шла по его следам.
VI
Снова прошло несколько месяцев. Была уже середина весны. В Гнетове вишни в садах стояли усыпанные белым цветом, а поля сплошь зазеленели молодыми всходами. Однажды Магда, сидя перед хатой, чистила к обеду мелкий поросший картофель, скорей пригодный для скотины, чем для людей. Но была весна, и нужда уже заглянула в Гнетово. Это было видно и по лицу Магды, почерневшему и полному заботы. Быть может, чтобы отогнать ее, баба, полузакрыв глаза, напевала тонким протяжным голосом:
Ой, мой Ясек на войне!
Ой, письмо он пишет мне.
Ой, и я пишу ему!
Ой, я женка ведь ему.
Воробьи на черешнях чирикали так, словно хотели ее заглушить, а она, не прерывая песни, задумчиво поглядывала то на собаку, спавшую на солнце, то на дорогу, пролегавшую мимо хаты, то на тропинку, бежавшую через огород и поле. Может, потому поглядывала Магда на тропинку, что вела она прямиком к станции, и так судил бог, что в этот день она поглядывала на нее не напрасно. Вдали показалась какая-то фигура; баба приложила руку козырьком ко лбу, но ничего не могла разглядеть: солнце слепило глаза. Проснулся Лыска, поднял голову и, отрывисто тявкнув, принялся нюхать, насторожив уши и к чему-то прислушиваясь. В то же время до Магды донеслись неясные слова песни. Лыска вдруг сорвался и во весь дух помчался к приближавшемуся человеку. Магда слегка побледнела.
- Бартек или не Бартек?
И она вскочила так порывисто, что лукошко с картофелем полетело на землю; теперь уж не было никакого сомнения, - Лыска прыгал на грудь Бартеку. Баба бросилась вперед и от радости закричала что есть мочи:
- Бартек! Бартек!
- Магда! Это я! - ревел Бартек в кулак, как в трубу, и прибавлял шагу.
Он открыл ворота, задел за засов, чуть не свалился, покачнулся и упал прямо в объятия жены.
Баба затараторила:
- А я-то думала, уж не вернешься... Думала: убили его! Ну-ка, покажись! Дай насмотреться! Похудел-то как! Господи Иисусе! Ах ты бедняга!.. Милый ты мой!.. Воротился, воротился!