Напоследок Ориенцо поведал мне невероятную историю, случившуюся с ним в Вене и ставшую причиной того, что после стольких лет ожесточенного сопротивления он был вынужден поменять свои взгляды и присоединиться к заговорщикам. Я изложу эту историю его словами, ибо они до сих пор звучат в моей памяти, и о том, чтобы рассказывать в третьем лице, не может быть и речи.

– Я знал, что оперный театр на Рингштрассе жестоко пострадал от бомбежек во время последней войны, и после двадцатилетнего перерыва вновь оказавшись в Вене, я был приятно удивлен, обнаружив, что, хотя фасаду и вправду был нанесен большой урон, изнутри здание осталось таким, как прежде.

На перроне ко мне подошел застенчивый молодой священник, срывающимся юношеским голосом поинтересовался, не я ли его преосвященство Боннакорсо Ориенцо, епископ Миланский, и, получив утвердительный ответ, проводил к автомобилю. В ту ночь над городом властвовал ледяной холод, а в черном нутре «Студебекера» царила тишина.

Автомобиль примчал нас на улицу Рингштрассе к готическому собору Святого Себастьяна и оперному театру; машину мы оставили в гараже на параллельной улочке.

Жан Д'Амбуаз, с которым я в известной степени сблизился после вступления в Союз, в деталях описал мне план здания, так что я нисколько не удивился, когда мой молодой провожатый привел меня к боковому входу в театр, из которого доносился речитатив из «Тоски». Я знал, что студенты консерватории нередко репетируют по ночам, чтобы в полной мере использовать уникальную акустику здания. Знал я и то, что одним из главных его свойств была абсолютная звукоизоляция: наружу не вырвался бы и самый истошный вопль.

Поплутав по коридорам, где вдоль стен были сложены разобранные декорации, и миновав кулисы, мы попали в зону гримерок. В одной из них, насквозь заставленной пропыленной мебелью в розовых тонах, в полуразвалившемся шкафу, была спрятана потайная дверь. Войдя в нее, мы вновь оказались в лабиринте коридоров, ведущих в просторное сводчатое помещение с двумя дверями, расположенными друг против друга. Молодой священник открыл одну из них, смущенно попрощался и скрылся во мраке.

Внутри, у огромного, во всю стену, фальшивого зеркала, ждали великий инквизитор кардинал Джулио Альдобрандини в пурпурной мантии, епископ Жан Д'Амбуаз, единственный из всех удостоивший меня небрежным кивком, генерал-лейтенант Даниэль Мартинес-Эчеварриа, бельгийский священник Петрюс Брюгель, занимавший пост цензора, и похожий на юриста незнакомец в черном.

За стеклом палачи терзали обнаженную девушку.

Время от времени до нас долетали пронзительные жалобы из «Тоски»:

На piú forte sopore
la conquista violenta
che il mellifluo consenso,
Io di sospiri e di lattiginose
albe lunari poco mi appago.
Non so traere accordi di chitara
ni oróscopo difiori…

Как ни удивительно, в тот миг я был совершенно спокоен. Напряжение и тревога, не отпускавшие меня со дня вступления в Союз, на время отступили и позволили трезво взглянуть на зловещий заговор, участие в котором ставило под угрозу не только мою жизнь, но и бессмертную душу.

С тех пор прошел не один год, но я не устаю поражаться своему хладнокровию и ясности рассудка в тот момент.

Аутодафе in abdito, на котором мне довелось присутствовать, одновременно бывшее допросом, пыткой и казнью, совершалось под покровом ночи; инквизиции второй половины двадцатого века приходилось действовать тайком, поневоле отринув склонность к публичности и любовь к пышным обрядам, отличавшие орден еще в двенадцатом столетии.

В зале, отделенном от нас стеклом, орудовали следователь, секретарь, медик, палач и фамилиары, в обязанности которых входило учинить еретичке допрос, подвергнуть ее испытанию болью и умертвить независимо от того, раскается ли она в содеянном.

Согласно досье, в которое мне позволили взглянуть, Йоханна Шур, неграмотная швейцарская крестьянка пятнадцати лет, никогда не покидавшая родного Граубюндена, обвинялась в колдовстве. По многочисленным свидетельствам, девочка-подросток, не знавшая ни одного языка, кроме ретороманского, на котором говорили в ее кантоне, и нескольких французских слов, периодически впадала в транс, и при этом свободно общалась на английском, немецком, испанском, португальском, классической латыни и еще на множестве языков, включая наречия африканских племен и индейцев Южной Америки. Слухи об удивительной девушке мгновенно распространились за пределы кантона, и дом Шуров наводнили паломники со всей Европы, жаждавшие посмотреть на живое чудо. Утверждали, что Йоханна не только говорит на иностранных языках, но и может поддержать разговор на самые серьезные научные и философские темы, легко меняя выговор и даже тембр голоса. Этого оказалось достаточно, чтобы Союз заподозрил вмешательство дьявола.

Я же видел перед собой лишь до смерти напуганную девчонку, которая отчаянно скользила взглядом по лицам своих мучителей, пытаясь угадать, кого молить о пощаде, пока палач вливал в нее вторую кружку воды… Совершенно голую, если не считать прикрывавшей срам тряпки, успевшей пропитаться мочой.

– Веруешь ли во Христа, от Девы рожденного? – вопрошал следователь по опросной книге, составленной в тысяча пятьсот шестьдесят первом году великим инквизитором Арагона Николау Эймерихом.

Из глубин театра доносился чистый баритон.

Braveggia, urla!
T'affretta a palesarmi
il fondo dell'alma ria!
Va, moribando!
II capestro t'aspetta.

Девочка молчала. Она не понимала языка, на котором задавали вопросы, не понимала, зачем ее сюда привезли, кто эти люди и за что они делают ей больно. Она хотела, чтобы все это оказалось страшным сном. Но кошмар не кончался.

Несчастную поместили на козлы, подобие горизонтальной лестницы с острыми ступенями, головой вниз, стянули череп железным обручем. Отточенные края глубоко вонзались в ее плечи, ноги и бедра. Зев, железный кляп с расходящимися лепестками, разрывал рот. Иногда его доставали, чтобы сунуть в горло току, длинный матерчатый жгут, по которому в глотку стекала вода из огромной литровой кружки.

– Веруешь в воскресение плоти? – спрашивал Джасинто Бандинелли, следователь инквизиции. Не получив ответа, он приказал фамилиарам готовить току и третью кружку.

Я был знаком с Бандинелли. Д'Амбуаз как-то представил мне этого доминиканца, неотесанного сицилийца с грубым голосом и жуткими повадками, привыкшего раболепствовать перед высшими и топтать низших.

Сейчас об этом страшно вспоминать, но тогда, несмотря на весь ужас происходящего, несмотря на сострадание к бедной жертве, едва слышно шепчущей молитву на родном языке, несмотря на опасность, грозившую мне самому, я не мог отвести взгляд от ее крепкой, упругой, превосходно развитой груди; оказалось, что страх и жалость порой идут рука об руку с похотью.

Врач, старик с растрепанной седой бородой, жестом остановил палача, испугавшись, что обвиняемая захлебнется собственной рвотой.

– Веруешь ли, что Иисус был жив, когда его распяли на кресте и поразили копьем? – тупо бубнил Бандинелли, будто не видя, что его жертва бьется в агонии, тщетно стараясь поймать губами воздух вместо воды.

Кардинал и его приспешники были недовольны и ходом допроса, и самим следователем.

– Веруешь ли, что Иисус Христос был зачат непорочно? – продолжал доминиканец цитировать Эймериха.

Разумеется, девушка не отвечала. Она больше не пыталась вырваться из пут и бросила оставшиеся силы на то, чтобы воздуха в легких хватило. Чтобы выжить.

Заметив, что у жертвы синеют ногти, врач с тревогой поглядел на следователя, но тот махнул рукой и приказал палачу готовить очередную кружку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: