Это слово — монолог — вообще доставило нам много неприятностей. Профессор произносил его тремя или четырьмя разными способами, в зависимости от настроения, и когда он проверял, хорошо ли мы знаем его лекции, каждый из нас употреблял тот вариант, который ему казался правильным, — получалось, как говорится, "кто в лес, кто по дрова". Для многих из нас литература была полна трудностей такого рода. Я почему-то думал, что девушка, которая учится на стипендию (она ведь училась на стипендию), должна понимать больше других. Но однажды профессор задал ей вопрос — обычно он не обращал на нее особенного внимания, — и я убедился, что она понимает намного меньше. Она практически не знала, в чем состоит сюжет «Гамлета». Все, что она оттуда помнила, — это слова. Она считала, что действие пьесы происходит в Индии. Профессор с легкостью высмеял ее, и те, кто был в зале, тоже стали смеяться, точно сами понимали гораздо больше.

После того случая на лекции я начал внимательнее присматриваться к этой девушке. Она и притягивала меня, и отталкивала. Безусловно, она происходила из самых низов. Разбираться в том, кто ее близкие, ее родня и чем они занимаются, было бы невыносимо. Когда подобные люди являлись в храм, их не пускали в святилище — во внутреннее помещение со статуей божества. Жрец, отправляющий службу, никогда не подумал бы дотронуться до этих людей. Он бросал им священный пепел, как бросают еду собакам. Разные мысли такого рода приходили мне в голову, когда я размышлял об этой девушке, которая чувствовала на себе чужие взгляды и никогда не отвечала на них своим. Она держалась как могла, но сокрушить ее ничего не стоило. И постепенно мой интерес к ней стал сопровождаться едва заметным сочувствием, желанием посмотреть на мир ее глазами.

Этой девушке я и решил сделать предложение, а потом прожить жизнь в ее обществе и таким образом принести свою жертву.

В нашем городе была чайная, или кафе, которую часто посещали студенты. Мы называли ее гостиницей. Она находилась в переулке неподалеку от главной улицы, и цены там были очень низкие. Если ты просил официанта принести сигареты, он клал на столик открытую пачку, где было пять штук; ты брал сколько хотел и платил только за них. Там я однажды и увидел ту девушку в темной, некрасивой одежде — она сидела одна за столиком, покрытым круглыми пятнами от стаканов, под потолочным вентилятором. Я подошел и сел за ее столик. Я думал, что ей это польстит, но она почему-то испугалась. И тогда я сообразил, что она может и не знать, кто я такой: я ведь ничем не выделялся среди своих сокурсников, и она могла меня не запомнить.

Так что с самого начала я получил своего рода предостережение. Но я ему не внял и сказал ей:

— Я видел тебя в английской группе.

Может быть, мне не стоило говорить именно это. Она могла подумать, что я был свидетелем ее унижения в тот раз, когда профессор пытался заставить се рассказать о «Гамлете». Она ничего не ответила. Худой официант с лоснящимся лицом, в очень грязной белой куртке, которую он носил много дней подряд, подошел к нам, поставил перед девушкой мокрый стакан воды и спросил, чего я хочу. Это помогло справиться со смущением мне, но не ей. Она очутилась в странном положении, да еще при свидетелях. Ее очень темная верхняя губа медленно и влажно — как улитка, подумал я, — скользнула по крупным белым зубам. Впервые я заметил, что эта девушка пользуется пудрой. Ее лоб и щеки были покрыты тонким белым налетом; из-за этого ее черное лицо казалось матовым, и было видно, где кончается пудра и снова начинается блестящая кожа. Я почувствовал отвращение, стыд, жалость.

Я не знал, о чем с ней беседовать. Я не мог сказать: "Где ты живешь? Кто твой отец? Есть ли у тебя братья? А они чем занимаются?" Все эти вопросы породили бы неловкость, и к тому же мне, честно говоря, вовсе не хотелось знать ответы. Эти ответы столкнули бы меня в яму, а я туда не хотел. Так что я сидел, потягивал кофе, курил тонкую дешевую сигарету из пачки, положенной передо мной официантом, и просто молчал. Случайно посмотрев вниз, я наткнулся взглядом на ее худые черные ноги в дешевых тапочках и снова удивился тому, как тронуло меня это зрелище.

Потом я стал ходить в чайную как можно чаще. Всякий раз, увидев там эту девушку, я садился за ее столик. Мы не разговаривали. Однажды она вошла позже меня. Она ко мне не подсела. Я не знал, как быть. Я подумал об остальных посетителях чайной, о том, что впереди у этих людей обычная, спокойная жизнь, и, честно говоря, слегка испугался — минуту-другую я даже размышлял, не отказаться ли мне от идеи пожертвовать своей жизнью. Для этого достаточно было никуда не пересаживаться. Но потом, подстегнутый смутным желанием довести дело до конца и раздраженный равнодушием девушки, я встал и пересел за ее столик. По-видимому, она ждала этого и, кажется, даже чуть подвинулась, точно освобождая мне место.

Так прошел целый семестр. Мы не говорили друг с другом, не встречались за пределами чайной, но между нами возникла какая-то особенная связь. На нас стали косо посматривать в чайной, и я начал ловить на себе эти взгляды, даже когда бывал там один. Девушка отчаянно робела. Я видел, что она не знает, как вести себя под этими осуждающими взглядами. Но то, что нагоняло на нее робость, вызывало у меня какое-то странное удовлетворение. Я воспринимал осуждение со стороны всех этих людей — официантов, студентов, обычных посетителей — как первый сладкий плод своего самоотречения. И это был только первый плод. Я знал, что впереди меня ждут еще более жестокие битвы, еще более суровые испытания и еще более сладостные награды.

Первая серьезная битва не заставила себя ждать. Однажды в чайной девушка сама заговорила со мной. Я привык к молчанию между нами — оно казалось самым безупречным способом общения, — и такая решимость со стороны человека, которого я считал неполноценным, сбила меня с толку. Вдобавок меня неприятно поразил ее голос. Только теперь я понял, что на занятиях — даже в тот раз, когда профессор пытал ее насчет «Гамлета», — я слышал от нее лишь невнятное бормотание. В этой же интимной обстановке, за чайным столиком, ее голос оказался не мягким, тихим и приятным для слуха, как того можно было ожидать от существа столь маленького, хрупкого и застенчивого, а, наоборот, громким, хриплым и резким. Именно такой голос связывался в моем представлении с людьми ее сорта. Но я думал, что она как студентка университета могла бы и избавиться от этого недостатка.

Я возненавидел ее голос сразу же, как только его услышал. Уже не в первый раз я почувствовал, что тону. Но этот страх был непременным спутником жизни, на которую я себя обрек, и мне было ясно, что сдаваться нельзя.

Я был так занят этими мыслями — ее решительностью, ее отталкивающим голосом (он подействовал на меня так же, как вид ее крупных белых зубов и напудренной черной кожи), страхом за себя, — что мне пришлось попросить ее повторить то, что она сказала.

— Кто-то сообщил моему дяде, — повторила она.

Дяде? Я чувствовал, что она не имеет права увлекать меня в эти зловонные глубины. Кто этот ее дядя? В какой дыре он живет? Даже произносить само слово «дядя», которое прочие люди употребляют, говоря о тех, кто, возможно, дорог их сердцу, было с ее стороны бесцеремонностью.

— Кто твой дядя? — спросил я.

— Он в профсоюзе рабочих. Он подстрекатель. Она употребила английское слово, прозвучавшее в ее устах очень странно и как-то язвительно. В нашем штате не велась пропаганда откровенного национализма — махараджа наложил на нее запрет, — однако и у нас были в ходу эти полунационалистические уловки, когда взамен обычных грубых определений пользуются другими словами, более приятными на слух, вроде «рабочих» или «трудящихся». Тогда я сразу понял, кем она может быть. Ее родство с профсоюзным лидером объясняло, почему она получила стипендию от махараджи. В своих собственных глазах она была важной и влиятельной личностью, имела хорошие перспективы.

— Он говорит, что соберет против тебя демонстрацию, — сказала она. Кастовое угнетение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: