Да ведь большие дела не обходятся без больших кропотливых трудов.

Иль рьяность к большим делам вкоренить в человека много легче, чем рьяность к большим трудам?!

Первая вкоренилась, ненарушима, неуязвима, а вторую и устаток подтачивает, и годы точат, и обман того кому больше всех верили, оборачивается корнеедой…

Создалось в Ваниной душе чрезвычайное положение. Больших дел она, душа, жаждет, а больших трудов не желает!

Тут лесть все залепит, все приглушит, да так все представит, будто и большие цела есть, и больших трудов не надо. Живи — не хочу!

Произнес речь — глядь, вырос клуб с колоннами! Выступил на собрании — скотный двор взбодрился! Издал непонятный звук — заколосилась пшеница! Чем не житье?

И смекнули хитрецы-блиноеды сыграть и на Ваниных помыслах о людском счастье, и на Ваниной человеческой слабости…

Бежать к Ване, как мать к сыну, как к Сергуньке и Гране я прибегала в их бедовые дни!

Ждать утра невтерпеж, завертелась в постели, а за стеной опять как гаркнет:

— Ку-ка-ре-ку-у-у!

Вторые петухи кричат без того полуночного надрыва, солнце-то уж ближе!

Вторые петухи и дают позывные, и ободряют, и радуются, что работенка-де не впустую:

— Ку-ка-ре-ку-у-у! Так держать! Идешь по рассчитанной тр-р-р-а-ектории! Курс верен! Слушай кукареку-локатора!

И вторые петухи откричались, а я все не сплю. Мысли одолевают: одну отдумаю, а из-за нее уж другая вылазит. Голова вроде многоступенчатой ракеты. Одна беда — ступени есть, а высоты нету! Какая польза колхозу от моих мыслей? Один зуд! И отчего я, старуха, такая зудливая?

Думала, думала, додумалась! Он и есть главный виновник — сам «Интернационал»! С девчонок все пела: «Своею собственной рукой…» Допелась!

Добро бы руки были бы прежние — плотны, упруги, как две рыбины, горячи, как два утюга; урожай поднимать, машины водить, детей растить, сам социализм строить — они все могли.

Теперь потемнели, ссохлись, скрючились. Уж и не руки, а так… паленой курицы лапы. А я все — «своею собственной»!..

Своею рукой чад от Вани отогнать.

Застать бы его в пробудный час, пойти с ним на рассвете вдвоем к побитой озими, обсудить, как ее выходить. Она поднимется, а с нее и начнется подъем всему колхозу!

И вот уже не то наяву, не то во сне вижу: по изволоку колосится озимь выше пояса. В новом скотном — породны коровы! В клубе — музыка! А я себе разгуливаю в яблоневом саду, Ванина спасительница, колхозная радельница!

Все бы хорошо, да под самым окном опять как грянет:

— Ку-ка-ре-ку!

Третьи петухи победно поют!

Месяц пригас, а на небе краюха солнца да брезг зари.

Под самым окном стоит петух, распушив огонь на груди, сам собой гордится и солнцем похваляется:

— Ку-ка-ре-ку! Вот оно! Вышло в заданный срок на заданную орбиту! Я его всю ночь вызволял. Теперь радуйтесь!

Самое время вставать!

Подумала я об этом, да тут, как на грех, возьми да засни!

VI

Проснулась, а уж серебрян петух давно с поля ушел, свое стадо увел, золот полевод давно трудится!

Охаю, спешу, собираюсь к Ване, а Марья усмехается:

— Не то что Вани, а и озими не спасешь! Буслай любит потемки да поспешки. Впотьмах да впопыхах кто углядит, сколько скосили, куда свозили? Оттого и торопился!

Я ей не поверила.

Иду полями. Все небо над ними обнесло облаками. Ветер и облака гонит, и деревья гнет. Все кругом шелестит, клонится, распрямляется! Каждая травинка и живет, и дышит, и спорит с натиском.

Подошла к изволоку.

Одна стерня…

Остра на срезе. Мертва на ветру. И пылит и тоскует по ней обездоленная земля… И пылит, и дымит, и горьмя горит…

Сварганили молодцы-удальцы, ночные дельцы!

Последние снопы наваливают на машину. У машины Антон.

Кинулась к нему, чуть не плачу:

— Что ж ты, милый, делаешь? Буслая я не знаю. Захар — самородковый дурак, а ведь ты-то честного отца разумный сын!

Он переминается:

— Оно, конечно, рад бы побеседовать, Василиса Власьевна, но, однако, не поспеваю…

— Да уж где тебе успеть? — говорю, слезной солью слова посыпаю. — Собака собаку в гости звала. «И рада бы прийти, да важные дела». — «Что же у тебя за важные дела?» — «Видишь, мужик едет, так мне надо вперед забегать да лаять!»

Отчитала, отошла.

Вокруг меня колотье, колотье… Под стерней-колотьем горючая земля.

Стою над ней, как над сиротой. Нет, мол, у тебя ни отца, ни матери, так на, мол, тебе хоть бабку — паленые лапы!

Гляжу: подъезжает вездеход. Выскакивает из него Ваня и, дверцы не захлопнув, бежит, бегом бежит к стерне. Подбежал и замер.

Мотается, хлопает под ветром незакрытая дверца. Полы Ванина плаща так и бьются об ноги. Тени стелются по изволоку большим звериным наметом.

Недвижимы только стерня да Ваня над нею.

Стоит он на поле, как на погосте.

Что поминает? Озимь ли? Корчевье ли? Себя ли прежнего?

Вспомни, Ваня, как, бывало, украшал землю, как она тебя любила, как под твоей рукой зеленела! А теперь испропастил ниву, стоишь под ножевой стерней! Под ветром, под полуденным солнцем она не играет, не блестит, отдает в глаза твоим мертвым железным туском.

Стоит Ваня, стоит как вкопанный.

Видно, остра правда, как сто ножей, — не одну меня, и его она резанула. Рассечет все оболочки, обнажит сердцевину! Самое сердце Ванино вот-вот раскроет.

И все во мне всколыхнулось. И руки у меня как руки, и спина как спина, и верю я: здесь сейчас, над стерней, на ветру, и случится чудо!

Антон со страху спрятался за машину и шепчет мне:

— С утра при районном начальстве собрание. А в колхозе кляузы… Иван Петрович в расстройстве… Вы и не приступайте…

А я иду к Ване. Вплотную подошла, а он не слышит.

Очи его серо-синие, как приглубая вода, тоскуют, озираются, удивляются: «Сбил, сколотил — вот колесо! Сел да поехал — ах, хорошо!.. Оглянулся назад — одни спицы лежат…»

У левого виска какая-то жилка бьется да бьется. А губы приоткрыты жалобно.

Сейчас, сейчас, пока он такой недоуменный, горький, раскрытый. Сейчас…

А он увидел меня, губы подобрал, круто отвернулся. Лица не вижу, одно ухо передо мной. Ухо хрящевое, с жухлой серой мочкой.

Ладно, думаю, буду говорить прямо в ухо!

Что я там, над той стерней, над той праховой землей, ему в ухо говорила, по порядку и не припомнить.

Говорила: не верь, мол, пустым речам, верь своим очам! Не ищи друга-встречника, ищи поперечника! Призови мастаков, знатоков, бескорыстников, честняг-работяг, смельчаков, правдолюбов. С ними час горче, да век слаще. А у похвалки ножки гнилы — далеко на них не уйдешь!

Разгони одним махом всех похвальщиков. Вредней их нет для народа. Вожаку застить — народ напастить!

Говорю, тороплюсь, не передыхаю.

Вот-вот повернется, увижу прежнего, долгожданного…

И верно, он повернулся.

И вижу я: лицо-то у него чужим-чужо.

Щеки набрякли, желваки вздулись. На что уж нос — хрящи да кости, а и тот не по-Ваниному выпятился.

Видно, лесть не поверху чадит, а в самую кость пробирается. Кость изъедает!

Я отступила перед тем лицом, а оно мне усмехается, оно мне выговаривает:

— Кляузы собираешь, Власовна… хоть ты и мать депутата…

Не отодвинул, отшвырнул меня словами.

А в глазах у него уж не ледок-синчик, а целые ропаки. Громоздятся, наплывают друг на друга, и не пробьешься сквозь них и на атомном ледоколе! И вижу я: нагольной правдой к нему не пройдешь! До́веку не нужны ему праведники, нужны одни угодники.

Эко злое диво, диво навыворот: и без зубов лесть, а с костьми съест.

Зашагал он от меня.

Рванулась я за ним. Взмахнула своей паленой курячьей лапой:

— Прощай, Ваня!

А мне и проститься-то не с кем.

Нету Вани.

Остались от Вани одни оглодыши…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: