Не таков был Платон. Изящный и щегольски одетый, он поражал аристократичностью своих манер и умел держать себя на почтительном расстоянии от всех. Дух высокий, но холодный, как горная вершина, он не допускал к себе никого, кроме избранных,– да и с теми не разделял ни своих заветных дум, ни своих затаенных чувств. Он счел бы для себя унижением и позором выйти на площадь или улицу и диспутировать там с кожевником или плотником. Он замыкался в свою школу, как замыкался в своем сердце, и только молодые люди хорошего происхождения и воспитания имели туда доступ в качестве учеников. То были все прекрасно одетые, гладко причесанные, надушенные и напомаженные юные аристократы с салонными манерами, джентльменской поступью и речью. Платон не любил противоречий и не терпел панибратства; тон его речей был внушительный и серьезный, не озаряясь улыбкой, не прорываясь страстью. Он не брал платы за учение, но он без упрямства и с достоинством принимал подарки от учеников и посторонних людей.
Сравнение, гласит пословица, завистливо, и когда люди ставили рядом эти две фигуры – Сократа и Платона,– они не могли не замечать, как далеко в сторону отклонился ученик от заветов учителя. Мантию знаменитого предшественника носить никогда не легко: она всегда оттягивает плечи; но когда преемник действительно в том или другом отношении оказывается ниже своего предшественника, мантия волочится по земле, несущий ее запутывается в складках, и окружающие то смеются, то негодуют. Платон в умственном отношении вполне сравним со своим учителем, но нравственностью далеко не был ему равен; что же удивительного, что, помещенный рядом с солнцем, он, хоть и сам звезда не последней величины, совсем лишился блеска в глазах современников?
Политические разногласия также внесли свою долю – и даже крупную – в личную непопулярность Платона. Афинское общество – если выпустить на время из внимания институт рабства, на котором оно зиждилось,– было насквозь проникнуто сильным демократическим духом, которому всякого рода аристократизм – на деле или в словах и манерах – был ненавистен. Оно первым в ряду всех европейских обществ выработало тип демократической конституции, какого не удалось достичь впоследствии ни одному из других государств древнего и нового мира; оно естественно дорожило им и ревниво оберегало его честь и неприкосновенность. Платон же, как сказано выше, по рождению, традициям, связям и личным симпатиям, был аристократом до мозга костей. Он принадлежал к тому классу поземельных собственников Аттики, которые оставались неизменными друзьями Спарты и готовы были пожертвовать всем великим прошлым, протекшим со времени Солона, лишь бы вернуть то время, когда власть принадлежала им. Они были ярыми врагами демократии – этого режима “кожевников и плотников”, и беспрестанно интриговали – явно и тайно – с целью ниспровергнуть народное правление и заменить его олигархическим. Платон, тогда еще молодой юноша, один из первых рукоплескал водворению пресловутых тридцати тиранов, приобретших такую позорную репутацию в летописях Афин и всей истории. Но в нем еще живы были человеческие чувства, да и не настолько он еще был политиком, чтобы во имя принципа закрыть глаза на средства, употреблявшиеся для его реализации. Свирепая и беспощадная жестокость, с какою тираны,– а во главе их стояли Платоновы же родственники, Критий и Хармид,– принялись за искоренение демократической “крамолы” и водворение “спокойствия и порядка”, сильно оттолкнула впечатлительного юношу; когда же они попытались наложить руку на самого Сократа, Платон с болью в сердце принужден был совершенно отвернуться от них. Его идолы пали и разбились вдребезги, но с народом это его не примирило. Напротив, если лучшие, наиболее образованные и благоразумные люди, какими, во мнении Платона, были олигархи, оказались ниже возлагаемых на них надежд, то чего можно ожидать от невежественной толпы, не руководимой ни политическими, ни внешними идеалами? Олигархи лишь пытались зажать Сократу рот, но демократы его убили: что ж, последние лучше? Как бы ни была дурна олигархия как форма правления, демократия ничуть не лучше ее, и человеку, дорожащему своей нравственной чистоплотностью и независимостью, не остается ничего другого, как сторониться и тех, и других. Пусть же он совсем откажется от общественной деятельности и выжидает время, когда выработаются лучшие элементы, из которых возможно будет создать новый, высший класс правителей. Пока же было бы смешно ожидать чего-нибудь от народа как такового: его следует всегда держать в черном теле, под крепкой вожжой, дабы не развернулись его стихийные страсти и зверские аппетиты. И именно с этой точки зрения деятельность какого-нибудь Перикла является в высшей степени пагубной: этот человек во имя ложного идеала сделал сюзереном это многоголовое чудовище – народ, сняв с него спасительные узды и возведши его дикие капризы в закон.
Так рассуждал Платон,– и общественное мнение осудило его. Был ли он прав или нет,– здесь не место решать; но мы без труда можем понять, какие злобные нападки должны были вызвать подобного рода политические и общественные убеждения. Теоретические разногласия редко переходят на личную почву, но когда они касаются господствующего миросозерцания – политического или религиозного,– диссидент становится врагом общества и еретиком, подлежащим искоренению. Тенденции эпохи (свободная жизнь Эллады уже близилась к концу) и собственная слава Платона ограждали его личную безопасность от всякого покушения на нее,– но доброго имени его они не спасли.
Есть, однако, и другая сторона медали. Наряду с клеветой и наветами до нас дошли многочисленные факты, показывающие, что еще больше, нежели ненависть, он сумел внушить своим современникам удивление и поклонение. Его духовная мощь поражала воображение людей с неотразимой силой, и вместе с Пифагором и Александром Великим его личность, хотя и принадлежавшая к историческому периоду Греции, стала любимейшим образом народных сказаний. Он вырастал в глазах массы до чудовищных размеров – точь-в-точь как исполинская гора в час вечерних сумерек, и подобно национальным героям-полубогам, вроде Геркулеса и Тезея, окружался ореолом какого-то мифического существа. Легенды возводили его генеалогию к самому Олимпу и с таинственной важностью уверяли, что отцом его был сам Аполлон, бог света и поэзии. Правда, Периктиона была замужем за Аристоном, но прекрасный бог имел с нею сожительство еще раньше, когда она была девственницей, и в день свадьбы явился ее мужу, наказывая ему не касаться жены в течение всех последующих 10 месяцев, пока не родится от нее его собственный сын – Платон. Сам день рождения философа легенды приурочили к тому дню, когда, по преданию, родился и Аполлон, и они дальше передают нам чудеса, которыми это событие ознаменовалось. Родители Платона решили посвятить его Аполлону, Музам и Пану, и когда, при торжественных жертвоприношениях, они произносили надлежащий обет, пчелы с соседнего Гимета слетались к колыбели младенца и клали мед на его уста. Отсюда-де сладость его речей, когда он вырос! Столь же прелестным мифом украшена и первая встреча Платона со своим великим учителем. Однажды Сократу приснилось, что к нему прилетел прекрасный лебедь – священная птица Аполлона– и, покормившись из его рук, вновь улетел в небеса, издавая дивную мелодию. Как раз назавтра брат Платона, Главкон, привел его к Сократу, и последний тогда понял смысл своего чудного сна. Самой, наконец, смерти философа старались придать какой-то особенный, мистический характер: он умирает то на брачном пиру, то во сне, и не на 80-м году своей жизни, а на 81-м – так как число 81 представляет квадрат 9 – числа муз!
Сами по себе, конечно, подобные рассказы могут интересовать лишь детей младшего возраста; но они и для нас, тем не менее, любопытны как указание на то, как рано во мнении людей Платон стал “божественным” философом. Слава его распространилась по всем углам тогдашнего цивилизованного мира; к нему стекались со всех концов Греции ученики и поклонники; выдающиеся государи, вроде Дионисия Сиракузского и Пердикка Македонского, обращались к нему за советами и искали его дружбы, и говорят даже, что фивяне и аркадцы обратились к нему с просьбой составить им проект государственного уложения. Он был предметом всеобщего уважения, и когда в 360 году, как передают некоторые писатели, философ явился на Олимпийские празднества, народ расступался перед ним как перед национальным героем; все взоры обратились к нему, на него указывали пальцами – и атлеты на миг были забыты.