— Это сигнал к закрытию. Значит, нам пора уходить.
— Понятно, — сказал Дин. — А что, с вами частенько так бывает — я хочу сказать, часто вы сидите здесь до самого закрытия?
— Не очень. — ответил ему Боб Мартин. — В будни больно уж много задают.
— А я вот помню, когда-то давно такое со мной было, — начал Дин, но осекся на полуслове.
Да, и впрямь давно, подумал он. И сегодня вечером снова!
Он окинул их взглядом — пять лиц склонились над столом. Вежливы, добры и почтительны, подумал он. Но этого мало.
В разговоре с ними Дин забыл о том, что он стар. Они принимали его просто как живое существо, а не как человека преклонных лет, не как символ авторитета. Они стали ему близки, он почувствовал, будто он один из них, а они — это он, они сломали не только барьер между учениками и учителем, но и барьер между молодостью и старостью.
— У меня здесь машина, — сказал Боб Мартин. — Разрешите подвезти вас до дому.
Дин подобрал с пола шляпу и медленно поднялся на ноги.
— Нет, спасибо, — сказал он. — Пожалуй, я лучше пройдусь пешком. Мне нужно кое-что обдумать, а когда идешь, думается лучше.
— Приходите еще, — сказала Джуди Чарльсон. — Может, как-нибудь в пятницу вечером.
— Спасибо, — ответил Дин. — Пожалуй, я приду.
Большие дети, сказал он себе с некоторой гордостью. Намного добрее и вежливее обычных подростков. Ни нахальства, ни снисходительности, будто они и не дети, и все же есть в них великолепие юности; и мечтательность, и честолюбие, что идут рука об руку с юностью.
Повзрослевшие прежде времени, лишенные цинизма. А это очень важно — отсутствие цинизма.
Конечно, в их человеколюбии нет ничего дурного. Быть может, именно этим одарили их Воспителлы взамен украденного детства.
Если они и впрямь его украли. Потому что, может, они и не крали, а просто взяли и отложили про запас.
А если это так, то Воспителлы одарили ребят новым чувством зрелости и новым ощущением равенства. И взяли у ребят другое — то, что так или иначе пропадало впустую, нечто такое, чему люди, в сущности, не находили применения, но для Воспителл это было самым главным.
Они взяли себе юность и красоту и отложили в своем доме про запас; они сохранили то, что человеческие существа могли хранить лишь в памяти. Они ловили быстротечные мгновения и удерживали их, и вот он, урожай многих лет, дом был доверху набит ими.
Леймонт Стайлс, спросил он, ведя мысленный разговор с этим человеком через долгие годы, через дальние расстояния, ты об этом знал? Какую цель ты преследовал?
Не было ли это вызовом самодовольству чопорного городка, который вынудил его стать сильным? Надеждой, уверенностью, что ни один милвиллец больше уж не скажет ни про кого из ребят, как говорили про Леймонта Стайлса, что из этого мальчика или девочки ничего путного не выйдет.
Это, конечно, важно, но это еще не все.
Донна дотронулась до его локтя и потянула за рукав.
— Пойдемте, мистер Дин, — настойчиво звала она. — Вам нельзя здесь оставаться.
Они все вместе направились к двери, попрощались, и он вышел на улицу, как ему показалось, немного быстрее обычного.
Это потому, что теперь он стал чуть моложе, чем был два часа назад, совершенно серьезно сказал он себе.
Дин пошел быстрее и больше не прихрамывал, и совсем не устал, но боялся признаться в этом самому себе ведь это была мечта, надежда, поиски, в которых никто никогда не признается.
Он шел куда глаза глядят. Ему нужно было отправляться домой. Было очень поздно, давно пора в постель.
Но он не мог произнести этого слова. Не мог облечь мысль в словесную оболочку.
Он пошел вверх по улице, мимо лужайки, заросшей кустарником, и увидел, что свет все еще просачивается сквозь спущенные занавеси. «Это и Стаффи, и я сам, и старина Эйб Хокинс. Нас много…»
Дверь отворилась; на пороге стояла Воспителла, спокойная и красивая. Она нисколько не удивилась. Словно она специально ждала меня, подумал Дин.
И увидел остальных двух, которые сидели у камина.
— Пожалуйста, входите в дом, — предложила Воспителла. — Мы очень рады тому, что вы решили вернуться. Все дети ушли. Давайте поговорим в тишине и покое.
Он вошел и снова сел в кресло и аккуратно положил шляпу себе на колено.
Еще раз дети пробежали по комнате, и он почувствовал себя вне времени и пространства и услышал смех.
Он сидел в кресле и думал, покачивая головой, а Воспителлы ждали.
Трудно, думал он. Трудно найти нужные слова.
И вновь, как много лет назад, он почувствовал себя учеником, которого учитель вызвал отвечать урок.
Они все еще ждали, но они были терпеливы; надо дать ему время.
Он должен сказать об всем как следует. Он должен добиться того, чтоб они поняли. Он не может просто сболтнуть что придется. Его слова должны прозвучать естественно и в то же время быть логичными.
Но как сделать, чтобы в них была логика? — спросил он себя.
В том, что старики, подобные ему и Стаффи, нуждаются в Воспителлах, не было ни капли логики.
СМЕРТЬ В ДОМЕ
Когда Старый Мозе Абраме бродил по лесу, разыскивая коров, он нашел пришельца. Мозе не знал, что это пришелец, но перед ним было живое страдающее существо, а Старый Мозе, несмотря на все россказни соседей, был не из тех, кто может покинуть в лесу раненого.
На вид это было ужасное созданье — зеленое, блестящее, с фиолетовыми пятнами, и оно внушало отвращение даже на расстоянии в двадцать футов: оно воняло.
Оно заползло, вернее, пыталось заползти, в заросли орешника, но у него ничего не получилось: верхняя часть его тела находилась в кустах, а обнаженное туловище лежало на поляне. Его конечности — видимо, руки — время от времени слегка скребли по земле, стараясь подтянуть тело поглубже в кусты, но существо слишком ослабело; оно больше не продвинулось ни на дюйм. И оно стонало, но не очень громко — точь-в-точь как одинокий ветер, тоскливо воющий под широким карнизом. Однако в его стоне слышалось нечто большее, чем вой зимнего ветра, в нем звучали такое отчаяние и страх, что у Старого Мозе на голове волосы стали дыбом.
Старый Мозе довольно долго размышлял над тем, что ему делать с существом, а потом еще какое-то время набирался храбрости, между тем как большинство людей, не задумываясь, признали бы, что храбрости у него было хоть отбавляй. Впрочем, в подобной ситуации одной только заурядной храбрости было недостаточно. Тут нужна была храбрость безрассудная.
Но перед ним лежало дикое раненое существо, и он не мог его там оставить, поэтому Мозе приблизился к нему, опустился рядом с ним на колени, и, хотя на существо было тяжко смотреть, в его отталкивающем безобразии таилось какое-то неизъяснимое обаяние — словно оно притягивало к себе именно потому, что было настолько отвратительно. И от него исходило совершенно ужасное, ни с чем не сравнимое зловоние.
Однако Мозе не был неженкой. В округе он отнюдь не славился своей привередливостью. С тех пор как около десяти лет назад умерла его жена, он жил в полном одиночестве на своей запущенной ферме, и его методы ведения хозяйства служили пищей для злословия окрестных кумушек. Раз в год, если у него доходили руки, он выгребал из дома груды мусора, но остальное время уже ни к чему не притрагивался.
Поэтому исходивший от существа запах смутил его меньше, чем того можно было ожидать, окажись на его месте кто-либо другой. Но зато Мозе смутил его вид, и он не сразу решился прикоснуться к нему, а когда, собравшись наконец с духом, сделал это, то очень удивился. Он ожидал, что существо окажется либо холодным, либо скользким, а может быть, и тем и другим одновременно. Но ошибся. Оно было на ощупь теплым, твердым и чистым — Мозе словно прикоснулся к зеленому стеблю кукурузы.
Просунув под раненого руку, он осторожно вытащил его из зарослей орешника и перевернул на спину, чтобы взглянуть на его лицо. Лица у него не было. Верхняя часть туловища кончалась утолщением, как стебель цветком, хотя тело существа вовсе не было стеблем, а вокруг этого утолщения росла бахрома щупалец, которые извивались точно черви в консервной банке. И тут-то Мозе чуть было не повернулся и не бросился бежать.