Молчание длилось несколько минут. Жак снова зашагал по комнате.
- Ничего не поделаешь, - вдруг брякнул он ни с того ни с сего, не прерывая ходьбы из угла в угол. - Постарайся понять меня, Антуан. Ну скажи, как, как мог я пожертвовать тремя годами, тремя годами жизни ради их университетов? Подумай только.
Еще ничего не поняв, Антуан сделал внимательную мину человека, заранее согласного со всем, что бы ни сказал собеседник.
- Это тот же коллеж, только чуть подмалеванный, - продолжал Жак. - Эти лекции, уроки, бесконечные рефераты! Безоговорочное почтение ко всем и ко всему!.. А это панибратство умственное и прочее! Жвачка всем стадом в душных загонах! Достаточно послушать их жаргон. Ни за что бы я не выдержал! А педели, а жратва!..
Ты пойми меня, Антуан... Я вовсе не хочу сказать... Конечно, я их уважаю... У педагогов такое ремесло, что выполнять его честно можно, только веря в него. Конечно, они даже чем-то трогательны, я имею в виду их достоинство, их умственные усилия, верность своему делу, столь мизерно оплачиваемому. Да, но... Нет, все равно ты не можешь меня понять, пробормотал он, помолчав. - Не только из-за того, чтобы избежать казенной лямки, не из-за отвращения к этой школьной системе... Нет, нет... Но это же смехотворное существование, Антуан! - Жак остановился, потом повторил: Смехотворное! - упорно глядя на квадратики паркета.
- Значит, когда ты виделся с Жаликуром, - спросил Антуан, - ты уже решил?..
- Ничего подобного! - Жак так и стоял неподвижно посреди комнаты, вскинув бровь, глядя на пол, очевидно, честно стараясь восстановить в памяти прошедшее. - Ох, этот октябрь! Вернулся я из Мезон-Лаффита в состоянии... словом, в самом плачевном состоянии! - он ссутулился, будто на плечи ему легла невидимая тяжесть, и буркнул: - Столько всего, чего нельзя было примирить...
- Да, уж этот октябрь... - подтвердил Антуан, но думал он о Рашели.
- Так вот, а перед самым началом учения, когда ко всему добавилась еще и эта угроза, я имею в виду Эколь Нормаль, я так перепугался... Посмотри, как все странно получилось! Теперь-то я ясно нижу, что до посещения Жаликура у меня было только острое ощущение угрозы, не более. Разумеется, у меня и раньше бывали минуты, когда я подумывал бросить учение, даже уехать, до того я извелся... Да... Но все это были как бы смутные мечтания, что ли, нечто невыполнимое. Только после встречи с Жаликуром все сразу решилось. Что ты удивляешься? - Подняв на брата глаза, Жак заметил, что тот изумленно смотрит на него. - Так вот, я тебе дам как-нибудь прочесть записи, которые я сделал в тот же вечер, вернувшись домой, я их как раз недавно нашел.
Хмурясь, он стал снова мерить шагами комнату; даже сейчас, после стольких лет, воспоминание о визите к Жаликуру будоражило его.
- Когда я думаю об этом... - проговорил он, покачав головой - Но у тебя-то с ним какие были отношения? Вы переписывались? Очевидно, все-таки ты у него был! Ну, каково твое впечатление?
Вместо ответа Антуан неопределенно махнул рукой.
- И ты прав, - сказал Жак, решив, что Антуан составил себе о Жаликуре неблагоприятное мнение. - Тебе, должно быть, трудно понять, что он собой представлял в глазах моего поколения! - Наскучив ходьбой, Жак подошел и сел напротив Антуана в стоявшее у печурки кресло. - Ох, уж этот Жаликур! - Он неожиданно улыбнулся. Голос его стал мягче. Ноги он с явным наслаждением протянул к огню. - В течение многих лет, Антуан, мы твердили: "Вот когда мы будем учениками Жаликура... более того: "последователями", - вот как мы думали. Всякий раз, когда лично меня охватывало сомнение насчет Эколь Нормаль, я подбадривал себя мыслью: "Да, но там ведь Жаликур". Из-за него одного стоило, понимаешь? Мы наизусть знали его стихи, подражали его манерам, цитировали его остроты. Говорили даже, что коллеги ему завидовали. Он сумел добиться того, что в университете примирились не только с его лекциями, - а лекции эти были пространными лирическими импровизациями, с отступлениями, смелыми прогнозами, внезапными излияниями, иногда он такие словечки ввертывал! - так вот примирились даже с его чудачествами, его элегантностью старого аристократа, его моноклем, даже с его манерой залихватски носить шляпу. Словом, энтузиаст, чудак, экстравагантный тип, но богато одаренный и великодушный, великая совесть современности; главным же образом мы ценили то, что он умел касаться самых наболевших мест! Я ему написал. Получил от него пять писем. Они - моя гордость, мое сокровище; пять писем, из которых три, нет, даже, пожалуй, четыре, поистине великолепны, я и сейчас так считаю. Так вот, слушай: дело было весной, часов в одиннадцать утра мы его встретили... я и один мой друг. Разве такое забудешь! Он шел по улице Суфло таким, знаешь, упругим, широким шагом. До сих пор помню, на нем был распахнутый сюртук, светлые гетры, на седых кудрях широкополая шляпа. Прямой, стройный, с моноклем, нос горбатый, словно нос корабля, белоснежные висячие усы... В профиль настоящий орел, вот-вот пустит в ход свой клюв. Хищная птица, но скрещенная с цаплей. И что-то от старого лорда к тому же. Незабываемое зрелище!
- Прямо живой! - воскликнул Антуан.
- Мы шли за ним до самого его дома. Мы были как зачарованные. Обегали десятки лавок в поисках его фотографий! - Жак вдруг поджал под себя обе ноги. - Сейчас вспомнил все это - и до сих пор его ненавижу. - Потом, нагнувшись и протянув руки к печке, Жак задумчиво добавил: - И, однако, если у меня хватило мужества уехать, то этим я обязан именно ему!
- Думаю, он об этом даже и не подозревает, - заметил Антуан.
Жак не слушал. Он сидел, повернувшись к огню, и проговорил каким-то далеким голосом, с рассеянной улыбкой на губах:
- Рассказать тебе, хочешь?.. Так вот, как-то к вечеру, после обеда, я ни с того ни с сего решил отправиться к нему. Объяснить ему... все. И я пошел, не рассуждая, просто не мог ждать... В девять часов вечера я уже звонил к нему на площади Пантеона, Помнишь? Темная прихожая, придурковатая бретонка, столовая, промелькнувший подол чьей-то юбки. Посуду после обеда убрали, стояла только корзиночка для рукоделия, видно, чинили белье. Запах еды, трубочного табака, тяжкая духота. Открывается дверь: Жаликур. Ничего общего с нашим старым орлом с улицы Суфло. Ни с автором писем. Ни с поэтом, ни с великой совестью, ни с одним из известных мне Жаликуров. Ни с кем. Жаликур согбенный, без монокля, старая куртка, обсыпанная перхотью, потухшая трубка, сердито оттопыренная губа. Должно быть, всхрапнул перед камельком, переваривая свою похлебку. Ясно, он меня в жизни бы не принял, если бы не его дуреха-бретонка... Но раз уж попался, был застигнут врасплох, пригласил меня к себе в кабинет. А я, как в горячке, сразу выложил: "Я пришел к вам, и т.д. и т.п.". Тут он выпрямился, чуть оживился; вот тогда-то проглянул орел. Нацепил свой монокль, предложил мне сесть, тут проглянул старый лорд. А потом сказал с удивленной физиономией: "Совета?" Читай: "Неужели вам не у кого совета попросить?" А ведь правда. Я как-то об этом никогда не задумывался. Что поделаешь, Антуан? Мы здесь оба с тобой не виноваты: я никогда не мог следовать твоим советам... Ничьим не мог... Я сам собой руководил, таким уж я родился. Что-то в этом духе я и ответил Жаликуру. Слушал он внимательно, и я приободрился. И сразу закусил удила: "Я хочу быть писателем, великим писателем..." Надо же было с чего-то начать. Он даже глазом не моргнул. А я вывалил все... объяснил ему, словом... все вывалил! Что я чувствую в себе какую-то силу, нечто глубоко личное, стержневое, только мне присущее. И реально существующее! Что в течение многих лет все, чему я учился, действовало в ущерб этим потаенным ценностям! Что мне стало отвратительно учение, школярство, эрудиция, рефераты, болтовня, и что отвращение это сродни неистовому инстинкту самозащиты, самосохранения! Словом, разошелся вовсю! Сказал ему: "Это гнетет меня, душит, уводит в сторону мои подлинные порывы!"
Жак устремил на Антуана взгляд своих беспрестанно меняющихся глаз, которые умели быть в одно и то же мгновение жесткими и страстными, и вдруг в них проглядывала печаль, кротость, лукавство.