Читателю, особенно западному, может показаться фантастической та атмосфера террора, насилия, издевательств по отношению к местному населению, которой сопровождалась оккупация Литвы в 1940–1941 годах. Я включил в текст повести письмо моего чудом выжившего однополчанина тех времен, подтверждающее документальную точность и правдивость описанного.

При отборе повестей и рассказов для настоящей книги я намеренно старался взять не уже многократно описанные, наиболее вопиющие страницы истории монстра, называемого Союзом ССР, а, напротив, гораздо менее известные страницы, тот же период первоначальной советской оккупации Прибалтики, начало хрущевской оттепели, положение в России на последних этапах войны с гитлеровской Германией, судьбы русской интеллигенции в тридцатые-пятидесятые годы уходящего века.

Мне очень хотелось показать, что как ни свирепствовал большевистский террор, как ни действенна была система всеобщего доносительства, подкупа, запугивания, всех способов унижения и уничтожения личности, в России и прежде всего в цвете ее нации — в среде ее интеллигенции сохранялись и передавались из поколения в поколение, пусть и в относительно немногих ее представителях, ее лучшие черты — доброта, высокая интеллектуальность и нравственность и подвергавшаяся наибольшим гонениям честность…

Как известно, Карамзин, еще в XIX веке, желая одним словом определить главное из того, что в его время происходило в России, сказал «воровство». Если бы этому великому историку предложили также определить одним словом то главное чем отличается Россия начиная с 1917 года и до наших дней, то он скорее всего избрал бы слово «ложь». Ложь с маленькой и с большой буквы, ложь всех видов и форм, на всех уровнях государственных и приватных структур.

Это, конечно, не случайность. Кровавый коммунистический режим не устоял бы на одном, даже самом разнузданном терроре, без постоянной лжи, на которую, при всей ее обычной для этого режима топорности, может быть — из-за ее беспримерной невообразимой наглости, попадались не только обычные простые люди, но и самые высоколобые, ироничные, проницательные интеллектуалы, например, Сидней и Беатрисса Вэб, Бернард Шоу, Лион Фейхтвангер, Герберт Уэллс и другие.

Сейчас, когда громокипящий кризис захлестнул Россию, особенно актуальны разоблачения чудовищных тоталитарных эвфемизмов, двоемыслия.

Это относится не только к настоящему и будущему, но и в не меньшей степени к прошлому, так как искалеченная (тем более намеренно) память, — даже хуже, чем потеря памяти вообще. Искалеченная память создает неверную ретроспективу, а, значит, — и перспективу, что всегда чревато катастрофой, а в наше время — даже катастрофой глобальной. Не имея никаких аргументов для влияния на людей и их судьбы при нормальной памяти и нормальной перспективе развития, при которых невозможны как социальная, так и национальная исключительность, «идеологи» коммунизма, национал-социализма, национал-социал-патриотизма, стремятся всячески искалечить человеческую память, чтобы таким образом найти «обоснование» своим кровавым «теориям» и практике.

Мне хотелось в предлагаемых документальных повестях и рассказах поведать читателям о некоторых подлинных страницах российской истории, о людях, которые даже в самых страшных условиях сохраняли благородство и мужество, доброту и светлый разум.

Дезертир

В уже не темную мартовскую ночь 1941 года редкая по весне вьюга, то затихала, то снова начинала лихо посвистывать в щелях дощатого барака, в котором размещалась наша рота. Я знал, что сквозь щели попадают к нам и снежинки, образующие на деревянном полу аккуратные ровные полоски, но увидеть их в полутьме, да еще со второго этажа нар, где я спал, было невозможно. Барак разделялся неполными дощатыми перегородками на три отсека, в каждом из которых помещался один из взводов нашей учебной роты. Возле стен находились стойки, в которых повзводно стояли винтовки: наши старые добрые мосинские винтовки-трехлинейки образца 1891–1930 годов. Стволы их тускло поблескивали только у выхода из барака, где на табуретке, возле столика с фонарем летучая мышь дремал дневальный. По другую сторону входной двери потрескивали поленья в громадной, до потолка круглой печи, обитой железом и покрашенной в черный цвет. Впрочем, тепло ощущалось не дальше, чем на расстоянии одного метра от нее. Барак был сколочен нами же кое-как, наспех, из горбыля, добытого на лесоторговом складе близ города. Материал был дрянной, мусорный, бросовый. Настоящие деловые доски — тридцатки, сороковки, вагонка — пошли для домиков командного состава полка. Да и строители мы были никудышные.

Полк еще прошлой осенью был выведен из города, так как участились случаи бесследного исчезновения солдат, а еще чаще командиров. По словам политруков, их трупы находили в канализационных люках, заброшенных сараях, канавах и других потаенных местах, нередко изуродованные. Впрочем, полагаю, что по крайней мере некоторые попросту сбегали куда глаза глядят от прелестей нашей армейской жизни.

Наш полк дислоцировался в городе. Третий батальон и взвод пеших разведчиков, куда я был временно зачислен, разместили в действовавшем еще тогда женском католическом монастыре. Трехэтажные кирпичные корпуса, обнесенные высокой каменной оградой, представляли собой замкнутый четырехугольник с просторным двором-садом в центре и собором в одном из корпусов. В другом корпусе разместили наш батальон, выселив оттуда монахинь. В кельях, рассчитанных на двух обитательниц, сбили двухэтажные нары и поселили по отделению — по 10 человек в каждой. Почти сразу же вышли из строя не рассчитанные на такую нагрузку уборные. Солдаты поневоле, повесив ремни на шеи и спустив штаны и кальсоны, садились орлами прямо во дворе среди цветочных клумб и кустарников. Мимо, мелко крестясь, проходили монахини. Впрочем, почти сразу же установились и куда более тесные контакты. Молодых монахинь насиловали прямо в кельях и даже в соборе. Выстраивались нетерпеливые очереди. Ротные и взводные командиры, в ответ на жалобы, только посмеивались.

Одна из монахинь, после группового изнасилования, повесилась. Санитары бессмысленной в этом случае «Скорой помощи», на носилках, целиком закрытую простыней, куда-то увезли ее. Никто из сестер-монахинь не провожал самоубийцу. Приехавший по этому поводу румяный капитан из Особого отдела дивизии рассеянно выслушал пожилую, со строгим лицом настоятельницу, ухмыльнулся и, пожав плечами, отбыл восвояси. Мне было тогда страшно и стыдно. Очень страшно и очень стыдно…

Увольнительные давали редко, всегда только на два-четыре часа. Мне все же удалось несколько раз их получить. В городе я всегда заходил в магазин «Культура». Хозяин уже знал меня и встречал с поклонами и дурацкими льстивыми словами. Впрочем, он и впрямь относился ко мне неплохо и даже с некоторым доверием. Я, не взглянув на прилавки и стеллажи в магазине, прямо проходил в заднюю комнату. Там, на нескольких полках размещались русские книги рижского издательства «Даугава», уже объявленного нашими властями белогвардейским. Среди этих книг попадались иногда очень интересные. Там я нашел еще нечитанный роман одной из любимых моих писательниц — норвежки Сигрид Унсет и поразительно сильную по глубине, интеллекту, честности и высокой духовности книгу Вадима Белова «Похмелье». Автор — русский дворянин и интеллигент, пошел добровольцем на первую мировую войну. Получил два солдатских Георгия (помните: «Знал он муки голода и жажды, сон тревожный, бесконечный путь, но Святой Георгий тронул дважды, пулею не тронутую грудь.»). Был произведен в прапорщики, дослужился до чина поручика. После большевистского переворота сражался с красными под командованием Александра Васильевича Колчака, затем — барона Унгерна, и в конце концов оказался в Харбине, где и написал эту горькую, умную, предельно честную книгу, которая мне на многое открыла глаза. Чего бы я не дал, чтобы познакомиться с автором! Много лет спустя я узнал, что он вернулся в Россию, некоторое время прожил там, даже издал «Похмелье», хотя и с цензурными купюрами, но потом был расстрелян как белогвардеец. А книгой я дорожил безмерно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: