Восточные реформаторы обычно кончают плохо. Судьба Ли Хун-Чанга не была исключением. Чего только не поставили ему в вину перед казнью! Даже эту поездку в Россию, во время которой якобы он при тайных переговорах, за большую взятку от российских властей, предал интересы Китая. Но тогда, в мае 1896 года, до этого было еще не так близко. В Москве Ли Хун-Чанга на всех уровнях принимали восторженно, и он отвечал москвичам и вообще россиянам соответственно.

Это не прошло незамеченным. Не успел еще чрезвычайный посол вступить на родную землю, как в России сложили нехитрую песенку, распевавшуюся на улицах и в домах обеих столиц, песенку, начинавшуюся куплетом:

"Лу Хун-Чанг вернулся из поездки в край родной,
Восхищенный чудною, прекрасною страной."

…Да, читатель, — такой она была, наша Россия…

Счастлива та страна, в которой преобладает средний класс — и чем более он преобладает, тем более она счастлива. После великих реформ Александра II, а затем реформ С.Витте и П.Столыпина, Россия быстро развивалась именно в этом направлении, да тут вышла незадача…

В мае же 1896 года вообще безмерно гостеприимная, хлебосольная Москва не знала, как лучше потрафить приглянувшемуся ей высокому китайскому гостю. Естественно, не желало ударить в грязь лицом и купечество. Так, например, один из самых богатых людей в России — чаеторговец Высоцкий (где еще в мире, даже в самом Китае, пили столько чая, как в России?), наняв отменных мастеров, лучший из своих московских магазинов, находившийся на Мясницкой улице, наискосок от Главного почтамта, отделал в китайском стиле и по архитектуре и по внутреннему убранству, поместив там, например, такие прекрасные старинные китайские вазы, которые могли бы быть украшением дворца богдыхана. Ли Хун-Чанг в магазине побывал, чайку отведал и, "быв им вельми утешен", возгласил о сем принародно, к восторгу не только чаеторговца, но и иных москвичей… Но это все так — для затравки, для выдумки, что ли. Правда, о строительстве, которым занимался Высоцкий, речь еще впереди.

Но прежде напомним об одном фольклорном чудище времен сразу послереволюционных: "Чай — Высоцкого, сахар — Бродского (известный торговец, промышлявший сим деликатным продуктом), Россия — Троцкого". И первый и второй были разгромлены пришедшими к власти большевиками. Третий в 1940 году убит ледорубом по приказу Сталина. Непотребным было это фольклорное чудище хотя бы потому, что, находясь в самой верхушке большевистских узурпаторов власти, Троцкий в отношении своих классовых врагов — Высоцкого и Бродского, имел лишь ограниченный ассортимент приказов-синонимов: поставить К стенке, пустить в расход или на распыл, шлепнуть, ликвидировать, обезвредить, или "выражаясь поэтически", "отправить в штаб к Духонину" (после захвата Власти коммунистами тогдашний главнокомандующий русской армией генерал Духонин был в своей ставке растерзан пьяными солдатами).

Так что троицу эту объединяло только одно — все трое были евреями. А посему сие произведение фольклора свидетельствует лишь о его сочинителях и особенностях их представления об истории России.

И остался от Высоцкого только изрядно обветшалый магазин конца прошлого века на Мясницкой, очаровавший высокого китайского сановника. А уж чем в нем торговали — так лучше было туда вовсе и не заглядывать…

Ровно через шестьдесят лет после упомянутых коронационных торжеств — в мае 1956 года — произошло куда более скромное событие. Я собирался вылететь из Москвы в Кишинев для руководства новым сезоном полевых работ созданной мною в Молдавии археологической экспедиции. Состояние здоровья у меня было не из лучших — незадолго до того перенес я тяжелую полостную операцию, за три недели до вылета довольно сильно обжег грудь и лицо при взрыве газовой колонки в ванной, да и всякого другого хватало. Однако я нимало не колебался, резонно рассчитывая, что сам воздух экспедиции — азарт поисков и открытий, ученики и сотрудники, прекрасная природа Молдавии — могут только благотворно сказаться на моем здоровье. Жена с дочкой и двухмесячным сыном, а также моя мама находились на даче, а я оттуда уехал в Москву, чтобы успеть до вылета сделать в течение нескольких дней неотложные дела.

Утром, за день до вылета, находясь дома, я неожиданно почувствовал страшную слабость и нараставшую непонятную тревогу. Мое поколение (первое послереволюционное, выпуска 1917 года — то самое, которому Хрущев обещал, что оно будет жить при коммунизме) с детства приучено было к разного рода тревогам и страхам. Однако же они всегда имели вполне определенный источник, паче всего боязнь ареста агентами ВЧК-НКВД-ОГПУ-КГБ (за что — это уже другой вопрос, да и, право же, второстепенный, если не сказать праздный). А тут тревога, к тому же все возраставшая, была непонятна и тем еще больше подогревала сама себя. С трудом добравшись до телефона, я вызвал врача из нашей поликлиники Академии наук. Вскоре приехал спокойный и милый пожилой армянин, который внимательно выслушал меня, сказал: "У вас нелады с сердцем. Вызываю кардиографа".

После того, как девушка лаборантка сняла кардиограмму и уехала, он, подняв указательный палец, распорядился: "Снимок кардиограммы будет готов завтра утром (так тогда у нас делали кардиограммы) — а Вы пока что лежите в постели, вставать нельзя даже в уборную. Все Вам нужное я приготовлю. Завтра ждите моего звонка. Телефон ставлю на столик возле Вашей кровати. Туда же кладу лекарства и записку, как и когда их принимать. Не хочу Вас пугать, но отнеситесь ко всему этому серьезно".

Странно, но после его визита я сразу почувствовал себя гораздо лучше. А главное, прошла проклятая, непонятная тревога, хотя слабость еще осталась.

Проснувшись на другое утро, я почувствовал себя совсем хорошо и вспомнил, что билет на самолет до Кишинева лежит у меня в кармане пиджака. "Э… была не была," — решил я, собрал нехитрые свои пожитки и вызвал такси. В самолете я неожиданно почувствовал снова откуда-то появившуюся слабость и даже на какое-то время потерял сознание. Потом пришел в себя, хотя некоторая слабость еще оставалась.

Встречавшие меня в кишиневском аэропорту ученики по моему виду определили, что что-то не так, хотя я и пытался уверить их, что все в порядке. Они принесли раскладушку, уложили меня на нее, поставили раскладушку в наш автофургон, и мы поехали километров за 150 в экспедиционный лагерь. Он размещался на берегу Днестра в реликтовом дубово-буково-грабовом лесу с красными и темно-фиолетовыми кустами кизила и терновника. Недели три я руководил работой экспедиции, в основном лежа в палатке или возле нее на той же раскладушке. Потом стал все больше и больше расхаживаться и к середине ноября, когда закончился наш сезон полевых работ, был, что называется, уже в полной форме.

Приехав в Москву, в первый же день позвонил в поликлинику тому самому врачу, перед которым чувствовал себя немного виноватым. Он, однако, очень обрадовался, но и сказал с укоризной:

— Вы меня извините, конечно, но Вы — совсем ненормальный. Кардиограмма показала, что у Вас — инфаркт правой боковой стенки сердца. За Вами тогда выехала для немедленной госпитализации санитарная машина, но Вас и след простыл, и вообще в квартире никто не отзывался. Я уж думал, не скончались ли Вы. Короче, высылаю за Вами санитарную машину.

С трудом я убедил его, что прошло уже несколько месяцев и что я очень хорошо себя чувствую, но если ему так уж надо, то жена немедленно отвезет меня к нему на нашей машине.

В своем кабинете Артем Багратович долго прислушивался к моему сердцу, как кошка к мыши, а потом заявил категорически:

— Да, Вам повезло. Хотя все это могло кончиться совсем плохо. Но в больницу я Вас все-таки немедленно положу.

В ответ на мой протестующий жест он добавил одновременно зазывно и твердо:

В нашу больницу для выздоравливающих в Болшеве.

Пришлось согласиться, причем он настоял, чтобы я ехал в санитарной машине, и очень строго о чем-то проинструктировал сопровождающую медицинскую сестру. Жена же, встревоженная, как я ее ни успокаивал, поехала в Болшево на нашей "Победе".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: