Забираю и сворачиваю в рулон. Последняя кража на таинственной улочке.
— Что это?
Стрейги! Стрейги! Стрейги!
…Так кончается французский манускрипт. Заключительные слова, обозначающие беспощадных духов ночи, набросаны судорожно и наискось. Так пишут люди, застигнутые ураганом, надеясь, вопреки всему, что записка не утонет вместе с кораблем.
Я прощался с Гамбургом.
Знаменитые достопримечательности — Санкт-Пауль, Циллерталь, нарядную Петерштрассе, Альтону с ее живописными лавчонками, где торгуют шнапсом и еще Бог знает чем, — все это я покидал без особой грусти. С большей охотой я направился в старый город, где запах свежего хлеба и свежего пива напоминал любимые города моей юности. Проходя по какой-то совершенно пустой улице, я обратил внимание на вывеску: «Локманн Гокель. Антикварная торговля».
Я с любопытством осмотрел всевозможные украшения и безделушки, купил старинную, ярко расписанную баварскую трубку; владелец держался весьма любезно и, перекинувшись с ним парой безразличных фраз, я спросил, знакома ли ему фамилия Архипетр. Нездоровое и бледное лицо антиквара побелело настолько, что показалось в вечернем сумраке, будто его высветил изнутри какой-то мертвенный огонь.
— Ар-хи-петр, — прошептал он. — Как вы сказали? Боже, что вы знаете?
Не было ни малейшего резона делать секрет из этой истории, найденной в гавани, в развале старых бумаг.
И я рассказал.
Он долго смотрел утомленными глазами, как посвистывало и пританцовывало пламя в причудливом газовом рожке.
И когда я заговорил об антикваре Гокеле, он нахмурился.
— Это был мой дед.
По окончании рассказа кто-то тяжело вздохнул. Собеседник повернул голову.
— Моя сестра.
Я привстал и поклонился молодой и миловидной женщине. Она слушала меня, сидя в темном углу, в гротескном изломе теней.
Локманн Гокель провел ладонью по глазам.
— Почти каждый вечер наш дед говорил с нашим отцом на эту фатальную тему. Отец счел возможным посвятить нас, а теперь, после его смерти, мы с сестрой обсуждаем это между собой.
— Но простите, — прервал я беспокойно, — теперь мы с вами можем кое-что разузнать насчет таинственного переулка, не так ли?
Антиквар поднял руку.
— Послушайте! Альфонс Архипетр преподавал французский язык в Гимназиуме до 1842 года.
— Да? Неужели так давно?
— Это был год великого пожара, уничтожившего Гамбург. Моленштрассе, прилегающий квартал, Дайхштрассе сгорели дотла, превратились в груду раскаленных углей.
— И Архипетр?
— В том то и дело! Он проживал на Блейхене, в другой стороне. И во вторую ночь бедствия, в ужасную, сухую и жаркую ночь на шестое мая его дом загорелся — единственный, заметьте, — остальные чудом уцелели. Очевидно, он погиб в пламени; во всяком случае, его не нашли.
— Удивительно… — начал я.
Локманн Гокель не дал мне закончить. Он, видимо, обожал отвлеченные умозаключения, ибо тут же пустился в широкие научные обобщения.
По счастью, в его монологе попадались кое-какие интересующие меня факты.
— Самое удивительное во всей этой истории — это концентрация времени, равно как и пространства, в роковой протяженности переулка святой Берегонны. В городских архивах упоминается о жестокостях, творимых бандой таинственных злодеев во время пожара. Зверские убийства, грабежи, паническое безумие толпы — все это соответствует истине. Однако, заметьте, кошмарные эти преступления свершились задолго до бедствия. Теперь вы понимаете: я разумею контракцию, сжатие пространства и времени.
Антиквар чрезвычайно воодушевился.
— Современная наука преодолела эвклидовы заблуждения. Весь мир завидует нашему соотечественнику — замечательному Эйнштейну. Ничего не остается, как с трепетом и восхищением признать фантастический закон контракции Фитцджеральда-Лоренца. Контракция, майн герр, ах, сколько глубины в этом слове!
Беседа принимала скучный и расплывчатый характер.
Молодая женщина бесшумно вышла и через минуту вернулась с бокалами золотистого вина. Антиквар приподнял свой бокал, и неверный свет газового рожка, разбившись о стекло, рассеялся разноцветной дрожью по его сухой, тонкой руке.
Он прервал свои научные восторги и вернулся к отчету о пожаре.
— Мой дед и другие очевидцы рассказывали, что зеленые пламена гудели, бились и рвались к небу из обугленных развалин. Люди с буйным воображением видели даже очертания исполинских женских фигур с угрожающе раскинутыми пальцами.
…Вино отличалось дивным своеобразием. Я выпил свой бокал и улыбнулся энтузиазму антиквара.
— Зеленые огненные змеи стиснули и буквально пожрали дом Архипетра. Пламя рычало и завывало так, что многие умирали от страха на улице…
Я рискнул перебить:
— Господин Гокель, ваш дед ничего не рассказывал о загадочном коллекционере, который каждый вечер приходил покупать те же самые блюда и те же самые подсвечники?
За него ответил тихий, усталый голос, и слова почти совпадали с финалом немецкого манускрипта:
— Старая женщина необычайно высокого роста. У нее были страшные, отрешенные глаза рептилии, спрута… Она приносила столько золота и такого тяжелого, что наш дед лишь в четыре приема укладывал его в сейфы.
Сестра антиквара задумалась, потом продолжала:
— Когда появился профессор Архипетр, наш дом переживал трудные времена. С тех пор мы разбогатели. Мы и сейчас богаты… очень богаты золотом этих кошмарных порождений вечной ночи.
— Они растворились, пропали навсегда, — прошептал Локманн Гокель и наполнил наши бокалы.
— Нет, не говори так. Они никогда не уйдут от нас. Вспомни о тягостных, невыносимых ночах. Единственная надежда… я знаю… подле них пребывает душа человеческая. Они почему-то привязаны к ней и, может быть, она заступается за нас.
Ее прекрасные глаза широко раскрылись, но, казалось, созерцали бездонную черную пропасть.
— Кати! Кати! — воскликнул антиквар. — Ты опять видела?…
Ее голос понизился до хрипоты:
— Каждую ночь они здесь. Вплывают вместе с дремотой и вселяются в мысли. О, я боюсь снов, мне страшно засыпать.
— Страшно засыпать… — словно эхо повторил ее брат.
— Они сгущаются в сиянии своего золота, которое мы храним и любим, несмотря ни на что; они незримой тьмой окружают любую вещь, купленную ценой инфернального золота… Они возвращаются и будут возвращаться, пока мы существуем и пока существует эта земля скорби.
Великий Ноктюрн
Карильон примешивал бронзовую свою капель к шуму западного ливня, который с утра безжалостно хлестал город и окрестности.
Теодюль Нотт следил, как, постепенно удлиняя вечернюю улицу, рождалась звезда за звездой — невидимый фонарщик явно не торопился, да и к чему? Теодюль раскрутил зубчатое двойное колесико лампы Карселя, что стояла в углу конторки, заваленной рулонами плотной тусклой материи и блеклых ситцев.
Пухлый огненный бутон осветил пыльную лавку с коричневыми, изъеденными древоточцем полками.
Для галантерейщика вечернее зажигание огней означало традиционную остановку времени.
Он мягко открыл дверь, дабы не дать особенно резвиться колокольчику, и, поместившись на пороге, с удовольствием вдохнул влажный уличный запах.
Вывеска, намалеванная на огромной бобине листового железа, предохраняла его от водяной струи, бьющей из пробитого водостока.
Повернув спину рабочему дню, закурил красную глиняную трубку — он опасался курить в лавке — и принялся разглядывать возвращающихся домой прохожих.
— Месье Десме уже на углу улицы Канала. Так. Сторож на каланче может проверять городские часы по месье Десме — это человек респектабельный и обязательный. Мадмуазель Бюлю запаздывает. Обычно они пересекаются у кафе Тромпет… туда месье Десме заходит только по воскресеньям после одиннадцатичасовой мессы. Ах! Вот и она… Они будут здороваться перед домом профессора Дельтомба. Когда нет дождя, они на минутку задерживаются и разговаривают о погоде и болезнях. И собака профессора лает… Так уж заведено. А сейчас…