Я провел нескончаемый час в малюсенькой комнатке с высоким сводчатым окном, застекленным цветными стеклами варварской раскраски, в компании с плетеным креслом, черной прялкой и железной печкой, красной от ржавчины.
Мне удалось раздавить семь тараканов, крадущихся индейской цепочкой по синему плиточному полу, но я не преуспел в охоте за остальными, которые разгуливали вокруг треснутого зеркала, светившегося в полумраке тусклой болотной водой.
Когда дядя Квансиус вернулся, его лицо пылало так, словно беднягу все это время держа ли привязанным к плите. Три нечесаные головы что-то шептали, щебетали, мяукали на прощанье. На улице дядя повернулся к фасаду с тремя безобразными физиономиями и проскрежетал:
— Дуры… трещотки… чертовки!
Затем протянул пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.
— Неси осторожно, мой мальчик. Это немного тяжело.
Это оказалось очень тяжело. Пока мы шли, бечевка, коей был перевязан пакет, изрезала мне пальцы.
Дядя Квансиус проводил меня и зашел к нам домой, ибо, согласно календарю Элоди, день считался праздничным: сегодня надлежало вкушать вафли с кремом и запивать шоколадом из специальных чашек — голубых и розовых.
Дядя Квансиус, наперекор своим привычкам, помалкивал и почти ничего не ел, однако радостные искорки так и плясали в его глазах.
Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли — хрустящие и легкие — красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему-то прислушиваться — внимательно и негодующе.
— Похоже, снова крысы в доме, — проворчала она. — Надоедливые, мерзкие твари!
Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.
— Откуда этот шум, не могу понять, — продолжала служанка, — оглядывая кухню, — будто по коже царапает…
Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.
Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.
Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…
Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.
Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.
Наступил день святого Алоизия — он же день святого Филарета.
— Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, — провозгласил дядя Квансиус, — и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.
Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.
За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.
Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла — его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.
— Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, — разглагольствовал он, — пусть восторжествует справедливость!
После чего он задремал, но через минуту завопил:
— Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?
— Замолчите, Финайер, — дядя стукнул кулаком по столу. — Замолчите, вы пьяны!
Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.
— Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:
— Да, да… остановите… его…
Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.
Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.
— Глупости… очевидные глупости…
И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто-то грохнулся на пол.
Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.
— Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…
Послышались стенания дяди Квансиуса:
— Она исчезла… ради всего святого… где она?
Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.
Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.
Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.
— Вы ее… открыли… — вновь и вновь страдальчески твердил дядя.
— Я хотел рассмотреть получше, — хныкал честный Финайер. — О моя рука, Боже, какой кошмар!
Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.
В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.
Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.
Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.
— Скорей всего, он тоже объелся, — самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.
И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.
В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.
Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.
И затем раздались дикие, протяжные, душераздирающие крики, которые переполошили весь квартал, — послышались стуки, скрипы, распахнулись окна и двери.
Этой ночью моего дядю Франса Питера Квансиуса нашли мертвым в кровати.
Если бы просто мертвым! Рассказывали, что горло было разодрано, а лицо раздроблено в месиво.
Я стал наследником дяди Квансиуса, но, разумеется, по молодости лет еще долго не мог распоряжаться значительным его состоянием.
Однако из уважения к правам будущего собственника мне разрешили побродить по дому в тот день, когда чиновники из мэрии проводили инвентаризацию.
Спустившись в лабораторию, темную, холодную и уже запыленную, я сказал себе, что, возможно, когда-нибудь продолжу таинственную игру с ретортами и тиглями несчастного спагириста, злополучного искателя магических решений.
И вдруг я напрягся и замер: дыхание перехватило, глаза остановились на предмете, зажатом в углу тяжелой металлической пластиной.
Большая железная перчатка, смазанная клеем или жиром, как мне показалось.
И тогда в тумане моих воспоминаний очертилась странная догадка: это рука Гетца фон Берлихингена.
На столе лежали внушительных размеров деревянные клещи, которыми обычно перехватывают раскаленные реторты.
Я подошел на цыпочках, примерил клещи и приподнял чудовищную перчатку, с трудом удерживая на вытянутых руках.
Окно лаборатории, вровень с мостовой, открывалось на отводную протоку, впадающую несколько дальше в канал.
Осторожно, шаг за шагом, я понес зловещую находку. И тут произошло нечто, заставившее меня вздрогнуть от брезгливого, липкого, холодного ужаса: железная рука бешено задергалась, извивающиеся пальцы вкроились в дерево, отслаивая щепу, пытаясь дотянуться до меня, схватить… Конвульсия била железные пальцы, и когда я сунул клещи в окно, рука застыла в отчаянном, угрожающем жесте.