Недели проходили вполне безмятежно: чудовищный карлик-фантом, похоже, еще не отыскал убежища своей жертвы.

Однако в начале апреля Жоан Геллерт открыл нечто тревожное.

В глубине сада затерялся маленький бассейн, посреди коего на облепленном раковинами цоколе вздымался фонтан-тритон. Жоан гулял неподалеку, разглядывая сиреневые кусты, обещавшие раннее цветение, как вдруг заслышал странные всплески.

Он не заметил ничего особенного, кроме темных, напоминающих засохшую кровь, пятен на старой акватической статуе. И ничего не сказал кузену.

Через несколько дней, спускаясь к первому завтраку, он ощутил на лестнице тлетворное дыхание, гнилостный воздушный ток. В столовой Катрин распахивала окна и двери, несмотря на холодный весенний ветер.

— Откуда такое зловоние? — негодовала она. — Я чуть было не свалилась в обморок, войдя сюда.

Жоан промолчал. В ту же секунду его испуганный взгляд застыл на белой десертной салфетке, на страшном, специфическом отпечатке: это был след крохотной руки, перепончатой, словно утиная лапа. Он моментально спрятал салфетку от глаз Катрин и решил ничего не говорить кузену Пассеру, дабы не смутить покой, воцарившийся в душе последнего.

Ибо Паком Пассеру обрел, наконец, мир, по крайней мере, на этой земле.

Под майским солнцем расцвели первые розы и городок, согретый южным бризом, похорошел и оживился.

Пассеру с каждым днем все более проникался провинциальными нравами и начинал входить во вкус наивных удовольствий местных жителей. Он регулярно являлся на чаепитие к старым девам, интересовался деятельностью дам из благотворительного комитета, часами просиживал с трубкой над проповедями Гортера, выпивал с моряками в портовом кабачке.

Окруженный благоуханием роз и сиреней, он охотно распевал с молодыми людьми: «Это месяц Марии, это месяц прекрасный!…»

Жоан Геллерт незаметно для себя привязался к странному человеку, гонимому зловещей судьбой, и даже перестал замечать его безобразие. Однажды утром, воодушевленный молодым задором солнца и звонкой радостью ласточек, он предложил кузену оставить серьезное чтение и прогуляться по окрестностям.

— Каких-нибудь два лье по роскошным лугам и уютный трактирчик в конце пути.

Небо ошеломляло аквамариновой чистотой; гуденье пчел стояло в теплом воздухе; из-за горизонта доносился низкий рокот морского прилива.

— Счастье человека — в спокойствии, — объявил Геллерт, вспомнив, что где-то прочел этот пресный афоризм.

— Справедливо, — убежденно согласился Пассеру, — к сожалению, я это понял слишком поздно.

Они, как всегда, избегали опасной темы.

Они шли вдоль узкоколейки, соединяющей два маленьких портовых города: здесь бегал поезд с раскрашенными вагончиками, напоминающий механическую игрушку.

Ни Геллерт, ни Пассеру не заметили его приближения, что, впрочем, было естественно: железная дорога преимущественно проходила по извилистому, довольно глубокому рву. Вдруг Жоан закричал:

— Внимание, кузен… Внимание!

Локомотив летел на удивление стремительно, выплевывая дым, пар и каскады обжигающих искр.

— Берегитесь!

Жоан закричал своевременно и Пассеру мог еще спастись.

Он этого не сделал.

Он застыл между рельсами с поднятыми руками и смотрел на грохочущее, стремительно приближающееся чудище. Геллерт увидел, как машинист перегнулся через поручни, отчаянно жестикулируя; и еще он увидел нечто бесформенное и вместе с тем отдаленно, ужасающе человекоподобное, лежащее на буфере локомотива.

Тормоза взвыли, поезд, со свистом отпыхиваясь, остановился; люди в синей униформе выскочили на путь и Геллерт услышал изумленные, испуганные восклицания:

— Господи, спаси и помилуй! Невероятно! Его разрезало надвое.

Туловище здесь, ноги там — таким Геллерт запомнил своего кузена.

Тело перетащили в хижину пастуха; к концу дня зловоние стало совершенно невыносимым. Труп разложился до такой степени, что пришлось его засыпать негашеной известью.

* * *

Жоан Геллерт немало удивился, узнав через некоторое время после погребения, что кузен завещал ему свое состояние. Его подлинная скорбь отнюдь не уменьшилась, поскольку к ней прибавилась трепетная и взволнованная благодарность.

По прочтении завещания он несколько часов не мог успокоиться: наследство оказалось столь велико, что сказочные цифры беспрерывно стучали в его недоверчивых ушах:

— Миллионы… Еще миллионы…

Месяцы проходили. Геллерт ни в чем не изменил установленный жизненный порядок. Огромное состояние скорее пугало его, так как он весьма опасался за нерушимое доныне спокойствие своей души.

Чувство признательности отнюдь не уменьшилось: он создал своего рода культ великодушного кузена, благоговейно хранил его любимые книги, поставил его курительные трубки в особый стеклянный шкапчик, который охотно бы разукрасил цветами, как могилу.

Так прошел год.

Когда он проснулся в первое воскресенье четыредесятницы, первой мыслью была мысль о Пассеру. Он даже прослезился.

— Год тому назад он приехал просить приюта.

Геллерт настолько проникся драгоценным воспоминанием, что даже заказал Катрин точное меню того незабвенного воскресенья: на обед — кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле, на ужин — рыбный паштет и нежное куриное крылышко.

Он мысленно фиксировал похожие подробности этих двух дней: запах дешевого вина у церковного старосты Пласа, вкус сухих бриошей за чаем в четыре часа, вновь выигранные пятнадцать су в гостях у тети Матильды, огорчение мадам Корнель и жадное поглощение оной анисовых печений и ореховой воды.

Вечером он расположился у настольной лампы и разжег трубку, набитую голландским табаком.

— Точно такой же вечер, — прошептал он, — и моросит мелкий дождь. В этот час прозвонил колокол… да…

И здесь гулкий бронзовый звон разбил сумрак старинного дома.

Жоан Геллерт вскочил с диким воплем. Неужели сейчас лампа осветит безобразное лицо кузена Пассеру, который снова спросит рому и снова расскажет невероятную историю?

Нет. Это явился старый Барнабе, весьма разгневанный.

— Прошу прощения, месье. Проклятые мальчишки дергают колокол. В конце концов, я пожалуюсь месье мэру.

Жоан Геллерт облегченно вздохнул и благородно заступился за шалунов.

— Оставьте, Барнабе. Надо принять во внимание молодость преступников.

Словно бы неумолимые клещи отпустили сердце: на радостях Жоан открыл поставец с напитками, достал наудачу какой-то графин и налил полный стакан.

Это был ром.

Он никогда не пил рома и новая схожая подробность слегка обеспокоила его. Тем не менее, в память о кузене Пассеру, он выпил, и, войдя во вкус, налил еще стакан.

С непривычки он сразу ощутил головокружение, тщательно загасил трубку и, откинувшись в глубоком кресле, задремал.

Сон отличался легкостью и непостоянством, так как он проснулся от бумажного шелеста: ему показалось, что перелистывают книгу.

Он не очень-то любил чтение, и книги редко покидали библиотечные полки; сейчас он протер глаза, еще раз протер, но реальность была неоспорима: на столе, где оставались только лампа и пепельница, лежала раскрытая книга.

Жоан тотчас узнал «Проповеди» Гортера.

— Невозможно, — пробормотал он, полагая, что сонное сознание еще не обрело ясности, однако новый сюрприз отличался роковой конкретностью.

Он точно помнил, что загасил свою трубку, и тем не менее тонкая синяя спираль дыма изгибалась вокруг лампы.

— Невозможно, — повторил он. — Моя трубка давно остыла.

И здесь ему попался на глаза маленький стеклянный шкапчик: он зажмурился, снова посмотрел… да… дверца была открыта.

Жоан машинально пересчитал трубки с фарфоровыми чашечками: раз, два… шесть… Одной недоставало.

По другую сторону стола имелось еще кресло, которое кузен Пассеру занимал каждый вечер и которое хозяин запретил выносить.

Рассеянный свет лампы едва достигал кресла, и все же в полумраке угадывалось колебание тени, очертание человеческой фигуры. Нет, слава Богу, ничего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: