И «князь» орет: «Халат, халат!»

И встретившись лицом с прохожим,

Ему бы в рожу наплевал,

Когда б желания того же

В его глазах не прочитал…

IV

Но перед майскими ночами

Весь город погружался в сон,

И расширялся небосклон;

Огромный месяц за плечами

Таинственно румянил лик

Перед зарей необозримой…

О, город мой неуловимый,

Зачем над бездной ты возник?..

Ты помнишь: выйдя ночью белой

Туда, где в море сфинкс глядит,

И на обтесанный гранит

Склонясь главой отяжелелой,

Ты слышать мог: вдали, вдали,

Как будто с моря, звук тревожный,

Для божьей тверди невозможный

И необычный для земли…

Провидел ты всю даль, как ангел

На шпиле крепостном; и вот —

(Сон или явь): чудесный флот,

Широко развернувший фланги,

Внезапно заградил Неву…

И Сам Державный Основатель

Стоит на головном фрегате…

Так снилось многим наяву…

Какие ж сны тебе, Россия,

Какие бури суждены?..

Но в эти времена глухие

Не всем, конечно, снились сны…

Да и народу не бывало

На площади в сей дивный миг

(Один любовник запоздалый

Спешил, поднявши воротник…)

Но в алых струйках за кормами

Уже грядущий день сиял,

И дремлющими вымпелами

Уж ветер утренний играл,

Раскинулась необозримо

Уже кровавая заря,

Грозя Артуром и Цусимой,

Грозя Девятым января…

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Отец лежит в «Аллее роз»,[5]

Уже с усталостью не споря,

А сына поезд мчит в мороз

От берегов родного моря…

Жандармы, рельсы, фонари,

Жаргон и пейсы вековые,—

И вот — в лучах больной зари

Задворки польские России…

Здесь всё, что было, всё, что есть,

Надуто мстительной химерой;

Коперник сам лелеет месть,

Склоняясь над пустою сферой…

«Месть! Месть!» — в холодном чугуне

Звенит, как эхо, над Варшавой:

То Пан-Мороз на злом коне

Бряцает шпорою кровавой…

Вот оттепель: блеснет живей

Край неба желтизной ленивой,

И очи панн чертят смелей

Свой круг ласкательный и льстивый…

Но всё, что в небе, на земле,

По-прежнему полно печалью…

Лишь рельс в Европу в мокрой мгле

Поблескивает честной сталью.

Вокзал заплеванный, дома,

Коварно преданные вьюгам;

Мост через Вислу — как тюрьма,

Отец, сраженный злым недугом,—

Все внове баловню судеб;

Ему и в этом мире скудном

Мечтается о чем-то чудном;

Он хочет в камне видеть хлеб,

Бессмертья знак — на смертном ложе,

За тусклым светом фонаря

Ему мерещится заря

Твоя, забывший Польшу, боже

Что здесь он с юностью своей?

О чем у ветра жадно просит? —

Забытый лист осенних дней

Да пыль сухую ветер носит!

А ночь идет, ведя мороз,

Усталость, сонные желанья…

Как улиц гадостны названья!

Вот, наконец, «Аллея Роз»!..—

Неповторимая минута:

Больница в сон погружена,—

Но в раме светлого окна

Стоит, оборотясь к кому-то,

Отец… и сын, едва дыша,

Глядит, глазам не доверяя…

Как будто в смутном сне душа

Его застыла молодая,

И злую мысль не отогнать:

«Он жив еще!.. В чужой Варшаве

С ним разговаривать о праве,

Юристов с ним критиковать!..»

Но всё — одной минуты дело:

Сын быстро ищет ворота

(Уже больница заперта),

Он за звонок берется смело

И входит… Лестница скрипит…

Усталый, грязный от дороги

Он по ступенькам вверх бежит

Без жалости и без тревоги…

Свеча мелькает… Господин

Загородил ему дорогу

И, всматриваясь, молвит строго:

«Вы — сын профессора?» — «Да, сын…»

Тогда (уже с любезной миной):

«Прошу вас. В пять он умер. Там…»

Отец в гробу был сух и прям.

Был нос прямой — а стал орлиный.

Был жалок этот смятый одр,

И в комнате, чужой и тесной,

Мертвец, собравшийся на смотр,

Спокойный, желтый, бессловесный…

«Он славно отдохнет теперь»,—

Подумал сын, спокойным взглядом

Смотря в отворенную дверь…

(С ним кто-то неотлучно рядом

Глядел туда, где пламя свеч,

Под веяньем неосторожным

Склоняясь, озарит тревожно

Лик желтый, туфли, узость плеч,—

И, выпрямляясь, слабо чертит

Другие тени на стене…

А ночь стоит, стоит в окне…)

И мыслит сын: «Где ж праздник Смерти?

Отцовский лик так странно тих…

Где язвы дум, морщины муки,

Страстей, отчаянья и скуки?

Иль смерть смела бесследно их?» —

Но все утомлены. Покойник

Сегодня может спать один.

Ушли родные. Только сын

Склонен над трупом… Как разбойник,

Он хочет осторожно снять

Кольцо с руки оцепенелой…

(Неопытному трудно смело

У мертвых пальцы разгибать).

И только преклонив колени

Над самой грудью мертвеца,

Увидел он, какие тени

Легли вдоль этого лица…

Когда же с непокорных пальцев

Кольцо скользнуло в жесткий гроб,

Сын окрестил отцовский лоб,

Прочтя на нем печать скитальцев,

Гонимых по миру судьбой…

Поправил руки, образ, свечи,

Взглянул на вскинутые плечи

И вышел, молвив: «Бог с тобой»

Да, сын любил тогда отца

Впервой — и, может быть, в последний,

Сквозь скуку панихид, обедней,

Сквозь пошлость жизни без конца.

Отец лежал не очень строго:

Торчал измятый клок волос;

Всё шире с тайною тревогой

Вскрывался глаз, сгибался нос;

Улыбка жалкая кривила

Неплотно сжатые уста…

Но разложенье — красота

Неизъяснимо победила…

Казалось, в этой красоте

Забыл он долгие обиды

И улыбался суете

Чужой военной панихиды…

А чернь старалась, как могла:

Над гробом говорили речи;

Цветками дама убрала

Его приподнятые плечи;

Потом на ребра гроба лег

Свинец полоскою бесспорной

(Чтоб он, воскреснув, встать не мог

Потом, с печалью непритворной,

От паперти казенной прочь

Тащили гроб, давя друг друга…

Бесснежная визжала вьюга.

Злой день сменяла злая ночь.

По незнакомым площадям

Из города в пустое поле

Все шли за гробом по пятам…

Кладбище называлось: «Воля»

Да! Песнь о воле слышим мы,

Когда могильщик бьет лопатой

По глыбам глины желтоватой;

Когда откроют дверь тюрьмы;

Когда мы изменяем женам,

А жены — нам; когда, узнав


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: