— Если мы вернемся с объекта раньше двенадцати ночи, пожалуйста!
— Значит, не возражаете? А то, может быть, я наскучил: столько «сердца горестных замет», — сказал он, я помню.
— У меня «ума холодные наблюдения», поскольку мы должны принять завтра очередной эшелон. У вас «сердца горестные заметы». Получается искомое равновесие.
Назавтра они с мамой, как правило, возвращались позже двенадцати. И на второй и на третий день тоже… А через недельку им вновь удавалось выкроить часа полтора. Я очень любил эти вечера, потому что мы вспоминали о Москве, о мирных годах, казавшихся нереальными, об отце…
Однажды утром, минут в пятнадцать седьмого, когда мама уже собиралась на работу. Подкидыш ворвался к нам без всякого предупреждения.
— Не возражаете? — И сразу вбежал. — Их разгромили под Москвой! Вы это предвидели, Катюша. И говорили об этом… Свершилось!
— А как вы узнали?
— По радио.
— Вдруг теперь… и письмо придет?
— Разумеется… Можно не сомневаться! И ты вставай, — тормошил меня интеллигентный Подкидыш.
А вечером мы собрались, чтобы отметить праздник.
Усталые, серые лица вроде бы оживились — ив бараке стало уютней. Мама всегда была гостеприимной хозяйкой. Если кто-нибудь приходил к нам в Москве неожиданно, без приглашения, она, произнеся в коридоре приветственные слова, не хваталась на кухне за голову, а говорила откровенно:
— Чем уж богаты…
Если у нас оказывался Подкидыш, духовное богатство семьи, естественно, увеличивалось. Он подробно сообщал о том, что было раньше на месте какой-нибудь станции метро или дома, в котором жили наши незваные гости, и те были очень довольны. На стол мама выставляла все, что висело за форточкой, на крючке. И буфет она полностью очищала с таким видом, будто он оставался до краев переполненным. Она отдавала, делилась, но не отрывала от себя.
В тот вечер, в бараке, мама предложила всем «объединить продуктовые запасы», откинуть бывшие скатерти, старые ковры и портьеры, разделявшие нас. Барак сразу сделался длинным, как деревянный туннель. Резали затвердевшие от холода буханки. казавшиеся ненастоящими, бутафорскими; покрывали хлебные куски таким тончайшим слоем масла, что сквозь него ясно просвечивали цвет хлеба и все его поры.
Кто-то принес полбутылки спирта и разбавил его водой до такой степени, что остался лишь запах.
— «Друзья мои, прекрасен наш союз»! — воскликнул Подкидыш. Это прозвучало слишком возвышенно, и я пригнул голову, уставился в пол, как бывает в театре, если на сцене происходит что-то неестественное, фальшивое.
Но в ответ все захлопали. И тогда мама сказала:
— За Москву! И чтобы наши мужья вернулись… — Посмотрела на женщин и поспешно добавила: — Братья и сыновья тоже!
Мне стало страшно. Заныло в животе. Я скрючился, присел на топчан. И тут перехватил пристальный взгляд Николая Евдокимовича. Он пробился даже сквозь толстые стекла очков.
На следующий день, когда я возвращался из школы, Подкидыш ждал меня возле барака. Он отлучился с объекта, что нелегко было сделать. Морозный и сухой воздух потрескивал, точно кто-то баловался деревянным игрушечным пистолетом. Вокруг лежал снег, серый от золы, которую ТЭЦ, работавшая, как и люди, взахлеб, через силу, вываливала на город.
И снова толстые стекла очков, даже заиндевевшие, показались мне увеличительными: Николай Евдокимович хотел проникнуть в глубь моей тайны.
— Он… убит?
— Нет… Я думаю, нет.
— Что было в письме?
— Откуда вы…
— Катюша ничего не узнает, — впервые в жизни перебил он меня. — Но сейчас не скрывай! Что с отцом?
— Пропал без вести.
— «И от судеб защиты нет…» — прошептал Николай Евдокимович.
— Слово «пропал» имеет в русском языке не одно значение, — начал я успокаивать его и себя.
Я озирался, прикрывал рот заштопанной, шершавой варежкой.
— Ты прав, — согласился Подкидыш. — Наверно, ты прав… «Пропал» ближе к слову «потерялся», чем к слову «погиб». А тот, кто потерялся, может найтись. — Он взглянул на меня с надеждой.
— Как мы находим силы? — Подкидыш снял и протер очки. — Где мы находим?
— Организм приспосабливается.
— Весь… Кроме сердца, — ответил он. Съежился и побежал на работу.
«Но ведь мама может послать запрос, — подумал я вдруг. — И ей сообщат».
Она бы давно уж послала, но, как я догадывался, просто боялась, предпочитала неведение. Могла, однако, не выдержать… В каком словаре искал бы я тогда утешительные определения слова «пропал»?
Надо было предпринимать что-то срочное!
Вскоре ко мне пришел Олег делать уроки.
Обычно он торопился, а на этот раз раскладывал тетради и учебники не спеша:
— Отец печатает на машинке — и сестры спят.
— Обе?
— Они все делают коллективно!
— А отец, значит, печатает?
В голову мне пришла неожиданная идея.
— Сотрудников всех призвали, — стал объяснять Олег. — Остался только отец с машинисткой. Она печатать почти не умеет… Но у нее муж на войне. Дети болеют… Карточки получать надо! А печатает плохо. Я и то лучше… Приходится помогать отцу: ему одной рукой трудно.
— А мне ты поможешь?
Я взял Олега за плечи и повернул к себе лицом.
Огромные глаза его еще больше расширились.
— Объясни, пожалуйста.
— Объясню… Только тихо!
— Притормозите еще. Выходить я не буду. Издали посмотрю… — пообещал я таксисту.
Барака, в котором мы жили, уже не было. На его месте был парк, который назывался парком Победы.
«Первую победу, — вспомнил я, — мы отмечали зимой сорок первого именно здесь».
Таксист нажал на газ, боясь, должно быть, что я передумаю и захочу прогуляться по парку.
Сестры Олега действительно засыпали под пишущую машинку. Под эту странную колыбельную песню: организм приспосабливается.
Они умещались на одной тахте, обнесенной со всех сторон аккуратными досками, как забором.
— Это я придумал, — сказал Олег. — А иначе за ними не уследишь: расползутся, свалятся — не отыщешь.
Мать Олега тоже называлась «сестрой»: старшей медсестрой госпиталя, который был в трех километрах от города. — Дома ночует два раза в неделю, — сообщил Олег.
— Взяла бы отпуск. Раз… дочери маленькие…
— Мы уговаривали. Но у нее двух братьев убили.
— Так… быстро? — спросил я.
— Одного в августе на Украине. А другого недавно возле Калинина… Оба моложе ее. Была старшей сестрой в семье, а теперь только в госпитале. Если бы не они, — Олег кивнул на тахту, обнесенную досками, на фронт бы ушла.
— Тебя бы оставила?
— Я же взрослый.
«Тот, кто должен отвечать за других, раньше взрослеет», — подумал я. Меня-то ведь мама считала ребенком.
— Брат ее, который погиб под Калинином, — продолжал Олег, — только что школу окончил. Непонятно, зачем учился. Готовил уроки, как мы с тобой. Мать, я боялся, с ума сойдет. Была старшей сестрой! Понимаешь?
Глядя на него, на старшего Многодетного брата, я пони — Вам бы бабушек с дедушками на помощь!
— Они в Белоруссии остались. В деревне… «Здесь мы родились, здесь мы и будем…» А твои?
— У мамы давно уже нету… А папины в Ленинграде.
— И сам отец был… То есть, я хотел сказать, он тоже из Ленинграда?
— Подкидыш говорит, что «оттуда вся его потомственная интеллигентность».
Олег сел за машинку, медленно застучал, и сестры, которые уже были сонными, сразу затихли.
От имени командира воинской части мы сообщили Екатерине Андреевне Тихомировой, что муж ее, легко раненный, попал к партизанам, в такие места, откуда писать невозможно. И что, как только освободят Украину, сразу придет письмо…
Олег достал со дна ящика, из-под газет, конверт, полученный мною из рук болезненной девушки. Там он его хранил… Мы заменили листок с типографским текстом на тот, который пришел «от командира воинской части». И я спрятал конверт в портфель.
Потом явился отец Олега.
Ни осень, ни зима не смыли, не вывели дождем и морозом веснушки с его лица. А ушанка еле держалась на высоких, жестких волосах, словно на проволочных витках.