Пьецух Вячеслав

* * * *

Ночные бдения с Иоганном Вольфгангом Гете

Не знаю, как на кого, а на меня чтение действует расслабляюще, нездорово. Стоит мне накануне углубиться в какую-нибудь злостно-художественную вещь, особенно если она относится к сокровищнице девятнадцатого столетия, как ближе к ночи я начинаю бредить. Коли это будут, предположительно, «Севастопольские рассказы», то я словно наяву наблюдаю атаку сардинцев на четвертый бастион, причем собственноручно бью по макаронникам из трофейного штуцера и до того натурально ощущаю кисло-прелый запах пороха, как будто палят у меня в сенцах. Коли это будет, предположительно, «Преступление и наказание», то меня обуревает такое чувство, точно вовсе не Раскольников, а я сам ненароком зарубил топором двух женщин, причем я доподлинно осязаю ладонью шершавое топорище и с часу на час ожидаю появления следователя Порфирия Петровича, который грозно и одновременно вкрадчиво постучит во входную дверь. Коли это будет, предположительно, Салтыков-Щедрин, то я себя явственно вижу «мальчиком без штанов».

Таким образом, бред мой (если только это взаправду бред, а не выход в какое-то иное бытийное измерение) в высшей степени увлекателен, во всяком случае, он куда заманчивее действительности, при том что наша отечественная действительность — весьма заманчивая действительность, а кроме того, с удивительным постоянством дарит меня вроде бы посторонними мыслями насчет вящего обустройства российской жизни. Например, в результате знакомства с «Историей Рима» Моммзена в позапрошлый четверг мне пришло на ум, что хорошо было бы у нас отгородить тротуары колючей проволокой и таким образом скостить количество дорожно-транспортных происшествий. А то я в шестнадцатый раз перечел «Гамлета, принца датского» и внезапно сообразил, что в тот момент, когда электричка подходит к платформе станции, стоять надо лицом к толпе, а вовсе не к электричке, что позволяет избежать опасности (или ожидания опасности, что по сути дела одно и то же, поскольку нервный русский человек не так боится опасности, сколько опасности опасности)…избежать опасности сгинуть ни за понюх табаку от руки завистника, наемного убийцы, тайного недоброжелателя, агента секретной службы или обманутого супруга. В свою очередь, Рабле навел меня на ту мысль, что в качестве борьбы с промискуитетом мужчины должны носить газовые юбки, а женщины — кожаные штаны.

И вот в один прекрасный день я взял в нашей библиотеке томик лирических стихотворений Иоганна Вольфганга Гете. Как сейчас помню, это был вторник, 4 октября; в тот день я не пошел с малярами красить в подвале стены, в результате чего лишился творожного коржика на десерт, а весь день провалялся в своей постели, мусоля «Мариенбадскую элегию», которую Иоганн Вольфганг Гете написал, уже будучи стариком, — немудрено, что в среду он мне явился.

Случилось это так… Было около двенадцати часов ночи, когда что-то дернуло меня вдруг, точно некто невидимый схватил за рукав халата, побудило подняться с постели, сунуть ноги в домашние тапочки и подойти к моему окну, — а обитаю я, давайте заметим, на пятом этаже, с которого виден шпиль гостиницы «Ленинградская», что на площади Трех вокзалов. Это замечание насущно по той причине, что, подойдя к моему окну, я увидел за ним лицо Иоганна Вольфганга Гете; оно было бледно подсвечено как-то снизу, точно к подбородку поднесли едва теплящуюся свечу, глаза смотрели внимательно и сурово. Если бы я обитал на первом этаже, то, наверное, не очень бы удивился (мало ли кто у нас шатается по ночам из любителей заглядывать в окна, включая людей известных), но мне было решительно невдомек, каким образом Гете умудрился воспарить до уровня пятого этажа. Хотя немцы — народ изобретательный и коварный, они категорический императив выдумали, на них не приходится удивляться, как на промысл высшей силы.

И в ту среду, и во все последующие разы, когда мне являлся Иоганн Вольфганг Гете, он был одет в темно-синий фрак с золотыми пуговицами, от которого здорово припахивало чем-то затхлым: то ли гробом, то ли нафталином — не разберешь, на ногах у него были короткие панталоны, белые чулки и дамские лакированные туфли с невероятно большими подагрическими шишками с внутренней стороны стоп. Лицо у него было необыкновенное: сливовые глаза источали доброжелательность и тоску, из ушей росли волосы, а нос был предлинный, примерно в полторы нормальных величины, и оттого создавалось впечатление, будто он не совсем человек или человек, принадлежащий к какой-то четвертой расе. Я знал, что мой великий немец лет на семь старше Моцарта, но выглядел он благообразным, крепким еще стариком, подтянутым и отлично знающим себе цену.

Беседовали мы с Гете бог весть на каком языке, вроде бы по-русски и вроде бы по-немецки, но при этом досконально понимали друг друга, не оставляя места иносказаниям и темнотам. Почему-то мне с первых же слов стало понятно, что Гете постоянно путешествует во времени и в пространстве, что он в курсе многих наших событий и обстоятельств, что ему куда больше нравится посещать прошлое, нежели будущее, считая от даты его кончины, что он ко всему потерял интерес и томится своей звездой.

Итак, в тот памятный вторник я весь день провалялся в своей постели, мусоля «Мариенбадскую элегию», которую Иоганн Вольфганг Гете написал уже будучи стариком, — немудрено, что в среду он мне явился.

Бдение первое

Ну-с, отворил я окно, и Гете, на одно мгновение расщепившись на квадратики, как на атомы, перешагнул через подоконник, будто через порог. Первым делом он приятным движением оправил на себе фрак, затем осмотрелся по сторонам и уселся в мягкое кресло с овальным сальным пятном на спинке.

— Что это вы читаете? — спросил мой великий немец и указал на книгу, которую я все еще держал в руке, заложив указательным пальцем незаконченную страницу.

— Да вас, собственно, и читаю, — ответил я. — Если точнее, «Мариенбадскую элегию», если честно — в двадцатый раз. Вот читаю, читаю и все никак не могу понять: зачем вы ее, собственно, написали?

— Ответить на этот вопрос несложно. Я сочинил мою «Мариенбадскую элегию» для того, чтобы возможно полно отобразить чувства зрелого человека, носителя субстанции любви, который покорен вечной юностью мира. Вообще же художник работает для того, чтобы передать непосвященным свое чувство жизни во всех ее проявлениях — от глубоко интимных переживаний до социально-экономических катастроф. Таким образом, поэта делает живое ощущение действительности и способность выразить это ощущение. Следовательно, чем дотошнее и полнее художник изобразит действительность, тем более он велик.

— Боюсь, что в этом случае, — сказал я, — не было бы существенной разницы между изящной словесностью и «комнатой смеха», где так любит дурачиться наше простонародье. То есть, по-вашему, выходит, что литература работает исходя из принципа зеркального отражения, только немного вкривь и немного вкось, сообразно степени живости ощущения, но тогда, по мне, грош цена всемирной литературе, потому что квалифицированному читателю подавай не внешность вещей, а суть!

— Странный вы человек… — снисходительно сказал Гете. — Да ведь искусство существует не потому, что оно кому-нибудь нужно, а потому, что оно существует. Вот возьмите два кофейника: один покрытый копотью, а другой начищенный заботливыми руками. В закоптелом кофейнике вы не увидите ничего, кроме вещи, необходимой в хозяйстве, а в начищенном — все, что ни пожелаете, от собственного носа до небесных светил. Так вот литература существует по той же причине, по какой существуют начищенные кофейники.

— Полагаю, что если бы литература представляла собой явление, до такой отвлеченной степени довлеющее себе, то она ни в коем случае не сыграла бы в истории земной цивилизации столь грандиозной роли. Видимо, в том все и дело, что изящная словесность испокон веков открывала заинтересованному человеку перспективы иного — я подчеркиваю это прилагательное, — иного материального и надматериального бытия, в силу чего и была насущна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: