— А как по-древнегречески будет сволочь?
— Это чисто русское понятие, — объяснил Волосков, — в других языках аналогов не имеет. Сволочами киевляне прозвали дружинников князя Владимира, которые сволакивали их насильно креститься в Днепр.
— А по мне, хоть «вагонку» воровать, только бы Красулин не разогнал нашу славную гоп-компанию.
— И разгоню! — заорал на ходу Красулин, показавшийся в конце подвального коридора. — И разгоню, если вы будете плохо себя вести! Ну чего вы канючите, если все равно другого выхода у нас нет! Вам русским языком говорят: поскольку в стране развал, поскольку усилиями чужеродного элемента дело идет к нулю, включая даже такую святую отрасль народного хозяйства, как медицина, придется, товарищи, попотеть.
Засим мы принялись за работу. Лично я щипал паклю, смачивал ее в солидоле и передавал Волоскову, который задумчиво менял фланцы, и в результате я до такой степени провонял солидолом, что когда ближе к ночи мне снова явился Гете, он долго принюхивался, водя туда-сюда своим видным носом и соображая, чем это так неприятно пахнет.
В ту пятницу я проснулся посреди ночи, пошел на кухню заварить чай, а когда вернулся, мой великий немец уже сидел в кресле и вертел носом туда-сюда. (Следует, вероятно, заметить, что кресло это я ухитрился украсть из антикварного магазина, и как ни силились у меня переманить эту не совсем легитимную вещь, я держу ее при себе.)
— Все забываю у вас спросить, — сказал я, усаживаясь на постели. — Вы серьезно считаете Вальтера Скотта великим писателем своего времени?
— Не только своего времени, — сказал Гете, — но и на все будущие времена.
— Не смею спорить, но, во всяком случае, в мое время Вальтера Скотта читают только дети и дураки. Либо слава этого автора — ошибка периода, ибо литература шагнула далеко вперед, либо вы потому восхваляете Вальтера Скотта, что он был писатель слабый. Что касается последнего пункта, то это не удивительно, ибо даже великий Лев Толстой считал лучшим писателем своего времени какого-то Полякова, а Шекспира терпеть не мог. Относительно второго пункта могу сказать, что только пошляк Николай Первый ставил Вальтера Скотта выше великого Пушкина, но с него взятки гладки, поскольку он был пошляк. По первому пункту с прискорбием объявляю, что великий Белинский считал Жорж Санд светочем русской литературы.
Гете сказал:
— Во всякой табели о рангах ошибки не исключены. Например, Ньютона называли гениальным ученым, а он сравнительно был простак. Полагаю, что и вы преувеличиваете, называя великими всех ваших национальных писателей, я, по крайней мере, ни о ком из них не слыхал. Ну кто таков хотя бы этот самый Белинский?
— Белинский — примерно шестнадцать с половиной ваших Лессингов вместе взятых.
— Ну, если так, тогда он велик, как Бог.
— Вы, пожалуйста, не смейтесь, ибо для немцев ничего тут смешного нет. Плакать немцам следует в связи с этим литературным феноменом, а не смеяться, если величие Лессинга приходится умалить с лишним в шестнадцать раз. Не спорю: русская литература восемнадцатого столетия уступает немецкой по всем статьям, да и первое европеизированное произведение нашей словесности «Ода на взятие Хотина», как известно, принадлежало перу лейпцигского студента. Но литература девятнадцатого столетия нашей российской фабрикации нейдет ни в какое сравнение с литературами Америки и Европы. Не угодно ли пример? Менее всего стремлюсь вас задеть, однако вот вам отрывок из вашего «Фауста», который написал наш великий Пушкин…
И я на память прочитал моему великому немцу «Сцену из Фауста», по мере возможного выделив голосом заключительные стихи:
Гете молчал. Он молчал, наверное, с полминуты, постукивая по подлокотнику средним пальцем.
Я сказал:
— Нужно сознаться, что я переиначил по-своему предпоследний стих в арии Мефистофеля. У Пушкина: «она недавно вам подарена».
Гете сказал:
— О, это ничего…
Я сказал:
— Если не считать, что по этому принципу работает вся современная литература. Нынешние писатели только знай себе буковки переставляют, поскольку им нечего сказать миру, по крайней мере, они не способны предложить ничего нового в рассуждении литературного вещества. Вообще я полагаю, что изящная словесность кончается, постепенно сходит на нет, хотя бы по той причине, что пишут все больше, а читают все меньше, да и то преимущественно чепуху. Писателей же развелось как собак нерезаных, потому что при настоящем положении вещей, когда нужно только буковки переставлять, все пишут, кому не лень. В сущности, русская литература кончилась на Бунине, который закрыл рассказ, как закрывают математические разделы. Кстати спросить, вы не находите, что литература сродни науке?
— И даже в значительной степени, — подтвердил Гете.
— Поэтому, как и наука, литература прогрессирует или чахнет. Не в том смысле, что она может изжить себя, как алхимия, или что она становится красочней либо жиже, а в том смысле, что она движется от наблюдения к опыту, от опыта к теории и закону. Например, литература античности почти исключительно наблюдала над природой человека, литература нового времени уже ставила опыты, искусственно вводя персонажи в разные реальные положения, девятнадцатый век уже умел объяснять реакции, в которые вступали элементы литературного вещества, а русская литература девятнадцатого столетия вообще работала отвлеченно, отправляясь от теории и закона. Последним, и посему совершенным, наблюдателем в нашей словесности был Александр Пушкин — мы и тут несколько запоздали, — но только наблюдателем в стиле бога. Гоголь уже объяснял реакции, так сказать, на молекулярном уровне и вывел формулу «Скучно на этом свете, господа». Наконец, Федор Достоевский явил фантастический реализм.
Гете спросил:
— Как это прикажете понимать?
Я сказал:
— Это вот как следует понимать: вообще князя Мышкина быть не может, но в принципе князь Мышкин обязан быть. Главное достижение этой школы состоит в том, что она дала неслыханное качество литературного вещества. Это вещество у Достоевского довлеет себе и отправляется не от действительности, а от законов его искусства, причем действительное пристегивается того ради, что все же происходит действие не на Марсе. Кроме того, Достоевский покончил с рассказом как единственным и универсальным методом литературы, он научился извлекать корень из действительности и выводить за знаком равенства ту или иную абсолютную величину. Позвольте аллегорию: вся литература до Федора Достоевского — это выращивание винограда из декоративных соображений, а Достоевский стал изготовлять из него вино, и все потому, что ему свойственно некоторое простодушие, граничащее с нахальством. Когда все это понимаешь, читать и правда невмоготу. Впрочем, и то ясно как божий день, что по сравнению с русской литературой девятнадцатого столетия все прочие литературы представляют собой астрономию Клавдия Птолемея по сравнению с гелиоцентрической истиной наших дней.
— А я и не подозревал, что Европа так отстала от России, — с некоторым сарказмом заметил Гете.
— Тем не менее это факт. Вот вы даже имени Пушкина не слыхали, между тем ваши стихи у нас каждая губернская барышня знала наизусть, а в тысяча восемьсот двадцать шестом году вас избрали почетным членом Российской академии.