Но довольно. Не перескажешь всех чудес, которые может показать тебе во сне этот чудный маленький Пимперлэ. Только старайся, чтобы он полюбил тебя, попробуй сделаться добрым, а это вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда.

III

И везде, в каждом веселье Пимперлэ непременно примет участие; ведь это он летом ведет тебя в лес, где так весело бегает столько всяких букашек, столько земляники и маленьких птичек... Только не тронь ты, пожалуйста, их гнезда, ведь это только дятлы, сороки и вороны разоряют эти гнезда, убивают бедных, маленьких птичек и съедают их хорошенькие яички. И как жалобно стонет, пищит бедная мать, когда она увидит, что разорено ее семейное гнездышко и убиты, съедены ее маленькие детки! Нет, не трогай божьих птичек, - ведь ты не сорока, не дятел, не ворон, и тебе может нанести много яиц любая курица, если только ты их любишь, всмятку или в виде яичницы.

Даже в марте или в апреле, когда еще снег лежит на полянах или в оврагах и на дворе стоит такая теплая, но сырая, кислая погода, Пимперлэ и тогда не унывает: он веселится и всех веселит без отдыха. Когда клир поет с торжественной радостью: Христос Воскрес! - это он заставляет целоваться молодых девушек со старыми старичками. И девушки при этом краснеют, как спелые малинки, а старички облизываются, точно сморчки в сметане. Ведь это он стоит на пороге каждого дома и раззолоченного дворца, и убогой хижинки и всех встречает с красным яичком и с куличиком, или бабой под мышкой. А сколько яиц он всегда приносит добрым детям! Всяких - золотых, серебряных, пестрых, мраморных, сахарных, фарфоровых. И как он любит, когда их катают. Он всегда тут хлопочет. Сам помогает разостлать ковер, установить каток и непременно уж кого-нибудь да подтолкнет под руку, когда он спускает яйцо в каток.

Но самое любимое время в году для Пимперлэ - это святки и в особенности канун Рождества. Тут уж он просто из себя выходит: хлопочет, устраивает елки. Он сам их выбирает в лесу и сваливает на возы; сам вносит в залу, так что все лакеи дивятся, отчего это елка такая легкая. А потом, когда все двери запрут и старшие: тетя, мама начнут убирать елку, то ты, пожалуйста, не смотри в щелку в двери, а не то Пимперлэ как-нибудь нечаянно прищемит твой любопытный нос в дверях. И как же он хлопочет о елке! Уж это непременно он развесит все игрушки, конфеты и яблоки, так что со всех сторон елка выходит просто загляденье. Когда, наконец, двери в залу широко раскроются и дети, изумленные, обрадованные, вбегут гурьбой и остановятся кругом елки, тут-то бывает радость и веселье Пимперлэ. Одному он покажет какую-нибудь яркую раззолоченную звездочку, другому блеснет позолоченным яблоком или грецким орехом, или покрутит перед его глазами какой-нибудь нарядной бонбоньеркой, в которой, разумеется, столько конфет, что их, кажется, и в год не съешь. Но только это так кажется, потому что на другой же день к вечеру или даже к обеду от этих конфет ничего не остается, кроме, разумеется, оскомины во рту и рези в животе. Сладкое воспоминание, нечего сказать!

Впрочем, должно заметить, что Пимперлэ не в каждом доме устраивает сам елку. Он терпеть не может мраморных зал с раззолоченными карнизами и боится двух слов, от которых он чуть не падает каждый раз в обморок. Эти два слова были fashionable и comme il faut. Как только он услышит эти два слова, обращенные к детям, он весь задрожит, как в лихорадке, и полетит тотчас же вон, вон из этого раззолоченного дома, а за ним вслед улетят и радость, и веселье, и останется только одна скука, которая начнет зевать во всех углах на все лады.

IV

Впрочем, был один большой парадный дом, в котором Пимперлэ любил бывать, несмотря на то, что там бывало все чопорно и чинно и очень часто раздавались противные fashionable и comme il faut. Дело в том, что в этом доме он полюбил одного мальчика, и нельзя было не любить его. Он такой был нежный, тихий и добрый, он всем улыбался так ласково и при этом встряхивал своими длинными серебристо-серыми, точно седыми, вьющимися волосами и смотрел он на всех своими приветливыми серо-голубыми глазами, большими, блестящими, на выкате. Он никогда не капризничал, ни на что не жаловался, и так жалко было смотреть на него, на его болезненное, тихое, кроткое синевато-бледное лицо. Он с трудом двигался, постоянно задыхался, постоянно кашлял. Вот от этого-то мальчика почти не отходил Пимперлэ, несмотря на то, что его длинные, щепетильные гувернантки постоянно обдергивали его бархатную курточку и твердили отвратительные слова fashionable и comme il faut.

Пимперлэ забавлял его: он по целым часам рассказывал ему на ухо чудные сказки или пел такие дивные тихие песни, от которых больному сердцу Теодора было и легко и весело. По целым часам, закрыв глаза и тяжело дыша, Теодор слушал эти песни и сказки, полулежа на большом кресле.

V

На том же самом дворе, где стоял богатый дворец, только на заднем, в темном подвале жило небольшое семейство. Это был старый музыкант, добрейшая душа, с большим носом и ртом, с большими ушами, заткнутыми ватой, и маленькими красными глазками. Всю жизнь свою пиликал на скрипке добряк, но под старость уже рука перестала ходить у него, пальцы не двигались, уши одеревенели - и приютили его Христа ради добрые люди в темной каморке на заднем дворе. И вместе с ним жила и жена, толстая, веселая баба и тоже добрейшей души. Жила также и дочка, одна как есть, лет двенадцати, тоже веселая, ласковая и прехорошенькая. Пимперлэ часто залетал в эту каморку, и сколько вместе с ним влетало веселья и смеху! Старый музыкант, тотчас же схватывал свою старую скрипку, начинал изо всех сил пиликать веселого бычка, а сам щурился и улыбался, все больше на левую сторону, и прыгал, точно журавль на своих длинных ногах. А дочка Лизхен срывалась со стула, точно бешеная, и так уморительно прыгала взапуски вместе с отцом и вместе с старой дворовой шавкой, которая тут же танцевала со всем усердием, с визгом и лаем, высунув свой красный язык. Все это было так весело и смешно, что толстая мать Лизхен, глядя на всю эту сцену, хохотала до упаду.

VI

Один раз в рождественский вечер Пимперлэ долго не влетал в темную каморку к своим старым друзьям. Уж колокола отзвонили, погасли плошки, кончилась заутреня и вокруг столика, покрытого скатертью, старой, заплатанной, заштопанной, но белой, как первый снег, сидели кружком: старый музыкант, жена его Шарлота и веселая Лизхен. Все они были грустны, у всех было какое-нибудь горе: музыкант был болен, его душил ревматизм, и в доме не было ни гроша, а было сыро и холодно. Жена его сидела в старом изношенном, заплатанном платье, потому что другого у ней не было. Веселая Лизхен повесила свой курносый носик: она смотрела и на папу, и на маму и ей было тяжело, хотелось плакать и с трудом удерживала она свои слезки. Ее душило бессилие, она все думала-передумывала, чем бы помочь своим добрым Vaterchen и Mutterchen, и не могла придумать. Всякая помощь выходила у нее вроде какой-то волшебной сказки, до которых она была страшная охотница. Вдруг за дверью захрустел снег, послышались голоса, двери настежь широко отворились, и вместе с клубом холодного пара на пороге показался Теодор и за ним две гувернантки.

Он был так закутан, что только Лизхен могла узнать его, и то по его кротким, любящим глазам. Она с радостным криком тотчас же бросилась к нему, начала раскутывать его, но гувернантки в один голос воспротивились: они только позволили снять верхнюю шкурку, меховое пальто, а под этой шкуркой было еще целых четыре, так что Теодор принял до некоторой степени шарообразную форму. Взявши слабой, дрожавшей рукой ручку Лизхен, он прямо отправился к ее остолбеневшему папа, вытащил из кармана большой конверт и подал ему.

- Это, - сказал он, несколько задыхаясь и конфузясь, - вам прислал папа и велел поздравить вас с праздником и пожелать вам здоровья и всякой удачи.

Музыкант широко раскрыл рот и заморгал красными глазками; он быстро кланялся и в то же время дрожавшими руками распечатывал пакет: в нем лежал банковый билет в десять тысяч. Теодор взял у лакея большой, но легкий сверток и прямо подошел с ним к Шарлоте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: