– А это нашему обедневшему государству оплачивать каждодневно – не накладно, Игорь Дмитриевич? – Смирнов потыкал пальцем в окошко.

– Ох, и надоели же вы мне! – не выдержал Витольд Германович и, подхватив под руку Игоря Дмитриевича, повел его к миниатюрной раздевалке, где импозантный швейцар, тоже видно из рецидивистов, ждал с элегантно распахнутым для наиболее комфортабельного влезания пальто Игоря Дмитриевича. Оба, наконец, оделись и, безмолвно поклонясь Смирнову, удалились к ждущему их "Мерседесу".

Воробьевский слухач встал из-за дальнего углового столика, подошел к столику смирновскому, склонился слегка, шаря и отсоединяя нечто под столешницей.

– Как записалось? – для порядка спросил Смирнов.

– Как в доме звукозаписи на улице Качалова, – хвастливо отрапортовал слухач и, вынув хитрую пуговицу из собственного уха, собрал все свои технические причиндалы. – Я свободен на сегодня?

– Только сначала все это на нормальную пленку перепиши.

– Ну, естественно. В моей машине-лаборатории мне понадобится на это не более двадцати минут. Перегоню на скорости и все. Качество отличное, страховаться не надо. Вы здесь подождете?

Слухач ушел в свою машину-лабораторию.

– Марат Палыч! – позвал Смирнов. Марконя мгновенно явился и, собачьим блатным инстинктом ощущая, что полковнику сейчас одному не хорошо, сел рядом и спросил, сочувствуя:

– Худо, ваше высокоблагородие?

– Худо, Марконя.

– Так вы водки как следует выпейте.

– Я уже выпил.

– Вы перед ними ваньку валяли, а не пили.

– Просек?

– Что я – неумный? Так чем помочь, Иваныч?

– Музыку хорошую включи.

– А какая для вас хорошая теперь?

– Паренек тут очень громко орет, что у него предчувствие Гражданской войны. Вот ее.

– Сей момент исполним, – обрадовался Марконя (была у него запись) и удалился за кулисы.

Яростный Шевчук музыкальным криком и хрипом, проклиная, воспевал сегодняшний день. Смирнов сильно пригорюнился, слушая душевного этого паренька. Еще чуть – и слезы по щеке.

Но все испортил Сырцов. Войдя, он переключил Шевчука.

– Марик, а ну выключи!

Марконя вышел навстречу Сырцову, пожал руку и объяснил: – Пахан желает это слушать. Так что потерпи.

Вроде бы мелочь, но настроение поломали. Слеза ушла и, как сказал уже упомянутый Егор Кузьмич Лигачев, чертовски захотелось работать.

– Марат Палыч, кинь на стол для отставного капитана чего-нибудь побольше, но попроще. Пожалеем наше обедневшее государство.

– Сильно выпивши? – поинтересовался Сырцов, присаживаясь.

– В меру, – Смирнов вдруг с восторженным вниманием стал рассматривать Сырцова. – Сырцов, ты, случаем, не из Ростова?

– Брянский я.

– Ну все равно рядом. В пятьдесят третьем я одного домушника знатного из Ростова брал. Фамилия его тоже была Сырцов. Не родственник, Жора? Может, дядя или дед?

– Если вы этого ростовского Сырцова не выдумали просто, то память у вас, Александр Иванович, замечательная.

– Не выдумал, ей богу, не выдумал. Как живой перед глазами: широкий такой, чернявый с сединой, с перебитым носом. На тебя, в общем-то, не очень похож.

– Отыгрались за Шевчука. Полностью, – признал свое поражение Сырцов. – С Василием Федоровичем вроде все в порядке. Я его на Коляшиных ребят оставил и к вам. Зачем вызывали?

– Для информации. Ты меня слушаешь?

– Ну?

– По человечески отвечай! – ни с того, ни с сего заорал Смирнов.

– Я вас внимательно слушаю, Александр Иванович.

А Смирнов говорить не стал. Достал портсигар, извлек беломорину, проскрипел зажигалкой, прикурил и закурил, глубоко затягиваясь. Потом, регулярно, как бензиновый движок, стал пускать дымовые кольца. Сначала ровно круглые, плотные, они растелаясь в воздухе, кривились, теряя форму и, бледнея до неуловимости, исчезали.

– Ну? – демонстративно повторил Сырцов. Не выдержали нервишки.

Смирнов сунул окурок в пепельницу и признался:

– Я вот здесь полчаса назад им Василия Федоровича отдал.

– А мы с чем остались?

– Ни с чем.

– Смысл?

– Проблематическая возможность выйти на охотников.

– А на кой хрен нам охотники?

– Они людей убивают, Жора.

– Кто теперь людей не убивает! – философски заметил Сырцов. – А Василий Федорович – единственный реальный кончик. Ну, ладно. Что делать будем?

– Думать, Жора, думать.

Они мрачно думали, когда вернулся слухач, положил кассету на стол и объявил:

– Тепленькая. Можете слушать. – И с чувством исполненного долга удалился.

– Что там? – вяло спросил Сырцов.

– Моя беседа с Игорем Дмитриевичем и Зверевым, в которой я Василия Федоровича заложил.

– Понятно. – Сырцов почитал этикетку коньяка, почитал этикетку водки, выбрал водку, налил полный фужер. Дорого яичко к христову дню: именно в этот момент появился официант с фурчащей яичней с беконом. Закрыв глаза, медленно и неостановимо Сырцов – с устатку – перелил содержимое фужера в свой желудок и принялся за яичницу.

Смирнов по-стариковски умильно наблюдал как Сырцов ест. Яичница была из пяти яиц, да бекона Марконя не пожалел.

– Наелся? – спросил Смирнов, когда Сырцов со звоном уронил на сковородку нож и вилку. Сырцов кивнул и рыгнул.

– Спасибо, что не обосрался! – поблагодарил его Смирнов.

– Пардон! – поспешно извинился Сырцов и еле успел перехватить следующий подкат рыгания. – Я у вас еще работаю, Александр Иванович?

– Сейчас самая работа и начинается, – сказал Смирнов.

35

На первое была запись разговора в кафе Маркони. Без энтузиазма приняли к сведению.

На десерт предназначалась Алуся. Ее привел из кухни Кузьминский, где она свободно излагала Варваре свои мысли о настоящем искусстве. Она уселась на диван, по-девичьи широко раскинула клешеную юбку, заставив Кузьминского сдвинуться к углам обширного дивана.

– Слушаю вас, господа, – произнесла она тонким голосом.

– Слушать, в основном, будем мы, – поправил ее Смирнов. – Но для начала, дорогая Алла, пойми и прочувствуй обстоятельства, в которых ты оказалась. Ты крепко стояла на ножках, когда Курдюмов был здесь: все его связи шли через тебя, и поэтому тебя берегли, как яичко с кащеевой смертью. Сейчас все изменилось – ты никому не нужна и отчасти опасна для тех, кто пользовался этой цепочкой через тебя – связи. Тебя ведь и шлепнуть могут, дорогая моя.

– Кто? – спросила Алуся без волнения.

– Вот видишь, – обрадовался Смирнов, – наши желания совпадают: ты хочешь знать кто это, и мы хотим.

– Не совсем, – не согласилась Алуся. – Я из любопытства, а вы для злодейства.

– Любопытство – не то чувство, которое испытывает человек, которому грозит смертельная опасность. Не верю я в такую лихость, Алла. Сердце-то екнуло? – по-отечески отчитал ее Смирнов.

– Екнуло по началу, как не екнуть от такого. Только сразу же поняла, что вы мне заплеуху лепите. Чтобы от страха помягче и разговорчивей стала. Ну кому нужна моя непутевая жизнь, старички?

– Тем, кто опасается, что непутевая Алуся где-нибудь кому-нибудь так, между прочим, ляпнет о том, что узнала совершенно по-посреднически случайно и чему значения не придавала. И этот ляп лишит их привилегии, больших бабок, а, может быть, и жизней. Имеет ли смысл им давать полную свободу даровитой артистке резвиться, как она хочет? Лучший же способ лишить свободы – лишить жизни. Такова их профессиональная логика, Алла, долбил в одну точку Смирнов.

– Ну, а если я расскажу вам все, что вы хотите от меня узнать, то три старичка и один пожилой дядечка образуют вокруг меня непробиваемое Суворовское каре и защитят от самого страшного ворога?

– Гляди ты, сколько слов мудреных знает! – искренне удивился пожилой дядечка Кузьминский.

– Не совсем так, Алла. – Смирнов был терпелив и нежен, как зубной врач. – Если они узнают, что сведения, смертельно страшащие их, известны не одной только Алусе, а целому ряду заинтересованных лиц, то убийство известной артистки им ничегошеньки уже не дает. Убийство – страшное дело, Алла, и даже убийцы, по возможности, стараются его избегать.

– Что вы хотите от меня? – серьезно спросила Алуся. Аргументация Смирнова, казалось, произвела на нее впечатление.

– Ответить на несколько вопросов по курдюмовским и, естественно, по твоим связям.

36

Бабье лето, уходя, баловало народонаселение Подмосковья вовсю и ненавязчивым желтым солнцем, и нежно выцветшим, будто продернутым серебряной нитью, голубым небом, нивесть откуда еле ощущаемым теплым ветром, и золотом – на деревьях, на земле, в полете – листом. Золото листьев было всех сортов и оттенков: от тяжелого густого червоного до блестящего, как надраенная солдатская пряжка: поддельного африканского.

Прикрыв от солнца длинным козырьком каскетки заметные свои глаза, он в непроизвольной неге прогуливался берегом известной среднерусской речки Клязьмы. Удобнее гулять было бы по той стороне, что называется высокий берег: там и берег выше, там и грунт потверже, там и симпатичная тропка пробита.

Но ему хотелось гулять именно по той стороне, и он гулял именно по этой стороне, путаясь в высокой серой пыльной траве и часто попадая ногами, обутыми в подходящие для этого дела почти доходящие до икр кроссовки, неожиданные ямы и ямки.

Ему предоставили полную схему ежедневных (с возможными и контролируемыми отклонениями) скупых передвижений Василия Федоровича. Самой для него привлекательной частью схемы оказалась ежедневная (исключая экстроординарные пропуски) пробежка-отвлечение (от непосильных трудов, вечно утомленного банкира вдоль Клязьмы, пробежка, которая давала ему, как он утверждал в кругу друзей, заряд энергии на весь следующий день.

Василий Федорович, естественно, бегал симпатичной тропкой по твердому грунту на той стороне, а он искал удобного для себя местечка на этой. Клязьма повернула, ушла от домов дачного поселка и вышла на простор. На том, высоком берегу, фундаментальный забор санатория, за бетонными плитами которого густой лес, на этом – широкая пройма, заросшая местами саженцами, да еще в целых листочках орешником. Орешник рос кустами, а через несколько куп от него шла очень приличная и мало пользуемая автомобилистами асфальтовая полоса, ведущая на основную трассу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: