- Пропадал? - повторил Овцебык. - Я, брат, не пропаду, а пропаду, так не задаром.
- Проповедничество нас заело! - отозвался ко мне Челновский. - "Охота смертная, а участь горькая!" На торжищах и стогнах проповедовать в наш просвещенный век не дозволяется; в попы мы не можем идти, чтобы не прикоснуться жене, аки сосуду змеину, а в монахи идти тоже что-то мешает. Но уж что именно такое тут мешает - про то не знаю.
- И хорошо, что не знаешь.
- Отчего же хорошо? Чем больше знать, тем лучше.
- Поди сам в монахи, так и узнаешь.
- А ты не хочешь послужить человечеству своим опытом?
- Чужой опыт, брат, - пустое дело, - сказал оригинал, встав из-за стола и обтирая себе салфеткой целое лицо, покрывшееся потом от усердствования за обедом. Положив салфетку, он отправился в переднюю и достал там из своего пальто маленькую глиняную трубочку с черным обгрызанным чубучком и ситцевый кисетик; набил трубку, кисет положил в карман штанов и направился снова к передней.
- Кури здесь, - сказал ему Челновский.
- Расчихаетесь неравно. Головы заболят.
Овцебык стоял и улыбался. Я никогда не встречал человека, который бы так улыбался, как Богословский. Лицо его оставалось совершенно спокойным; ни одна черта не двигалась, и в глазах оставалось глубокое, грустное выражение, а между тем вы видели, что эти глаза смеются, и смеются самым добрым смехом, каким русский человек иногда потешается над самим собою и над своею недолею.
- Новый Диоген! - сказал Челновский вслед вышедшему Овцебыку, - все людей евангельских ищет.
Мы закурили сигары и, улегшись на своих кроватях, толковали о различных человеческих странностях, приходивших нам в голову по поводу странностей Василия Петровича. Через четверть часа вошел и Василий Петрович. Он поставил свою трубочку на пол у печки, сел в ногах у Челновского и, почесав правою рукою левое плечо, сказал вполголоса:
- Кондиций искал.
- Когда? - спросил его Челновский.
- Да вот теперь.
- У кого ж ты искал?
- По дороге.
Челновский опять засмеялся; но Овцебык не обращал на это никакого внимания.
- Ну, и что ж бог дал? - спросил его Челновский.
- Нет ни шиша.
- Да шутина ты этакой! Кто же ищет кондиций по дороге?
- Я заходил в помещичьи дома, там спрашивал, - серьезно продолжал Овцебык.
- Ну и что же?
- Не берут.
- Да, разумеется, и не возьмут. Овцебык посмотрел на Челновского своим пристальным взглядом и тем же ровным тоном спросил:
- Почему же это и не возьмут?
- Потому, что с ветру пришлого человека, без рекомендации, не берут в дом.
- Я аттестат показывал.
- А в нем написано: "поведения довольно изрядного"?
- Ну так что ж? Я, брат, скажу тебе, что это все не оттого, а оттого что...
- Ты - Овцебык, - подсказал Челновский.
- Да, Овцебык, пожалуй.
- Что ж ты теперь думаешь делать?
- Думаю вот еще трубочку покурить, - отвечал Василий Петрович, вставая и снова принимаясь за свой чубучок.
- Да кури здесь.
- Не надо.
- Кури: ведь окно открыто.
- Не надо.
- Да что тебе, первый раз, что ли, курить у меня свой дюбек?
- Им будет неприятно, - сказал Овцебык, показывая на меня.
- Пожалуйста, курите, Василий Петрович; я - человек привыкший; для меня ни один дюбек ничего не значит.
- Да ведь у меня тот дубек, от которого терт убег, - отвечал Овцебык, налегая на букву у в слове дубек, и в его добрых глазах опять мелькнула его симпатическая улыбка.
- Ну, а я не убегу.
- Значит, вы сильней черта.
- На этот случай.
- Он о силе черта имеет самое высокое мнение, - сказал Челновский.
- Одна баба, брат, только злей черта.
Василий Петрович напихал махоркою свою трубочку и, выпустив из рта тоненькую струйку едкого дыма, осадил пальцем горящий табак и сказал:
- Задачки стану переписывать.
- Какие задачки? - спросил Челновский, приставляя ладонь к своему уху.
- Задачки, задачки семинарские стану, мол, пока переписывать. Ну, тетрадки ученические, не понимаешь, что ли? - пояснил он.
- Понимаю теперь. Плохая, брат, работа.
- Все равно.
- Два целковых в месяц как раз заработаешь.
- Это мне все едино.
- Ну, а дальше что?
- Кондиции мне отыщи.
- Опять в деревню?
- В деревню лучше.
- И опять через неделю уйдешь. Ты знаешь, что он сделал прошлой весной, - сказал, обращаясь ко мне, Челновский. - Поставил я его на место, сто двадцать рублей в год платы, на всем готовом, с тем чтобы он приготовил ко второму классу гимназии одного мальчика. Справили ему все, что нужно, снарядили доброго молодца. Ну, думаю, на месте наш Овцебык! А он через месяц опять перед нами как вырос. Еще за свою науку и белье там оставил.
- Ну так что же, если нельзя было иначе, - сказал, нахмурясь, Овцебык и встал со стула.
- А спроси его, отчего нельзя? - сказал Челновский, снова обращаясь ко мне. - Оттого, что за волосенки пощипать мальчишку не позволили.
- Еще соври! - пробормотал Овцебык.
- Ну, а как же было?
- Так было, что иначе нельзя было. Овцебык остановился передо мною и, подумав с минутку, сказал:
- Вовсе особое дело было!
- Садитесь, Василий Петрович, - сказал я, подвигаясь на кровати.
- Нет, не надо. Вовсе особое дело, - начал он снова. - Мальчишке пятнадцатый год, а между тем уж он совсем дворянин, то есть бесстыжая шельма.
- Вот у нас как! - пошутил Челновский.
- Да, - продолжал Овцебык. - Повар у них был Егор, молодой парень. Женился он, взял дьячковскую дочь из нашего духовенного нищенства. Барчонок уж всему был обучен, и давай к ней лязгаться. А бабенка молодая, не из таковских; пожаловалась мужу, а муж - барыне. Та там что-то поговорила сыну, а он опять за свое. Так в другой раз, в третий - повар опять к барыне, что жене отбою нет от барчука, - опять ничего. Взяла меня досада. "Послушайте, говорю ему, - если вы еще раз защипнете Аленку, так я вас тресну". Покраснел от досады; взыграла благородная кровь, знаете; полетел к мамаше, а я за ним. Гляжу: она сидит в креслах, и тоже вся красная; а сын по-французски ей жалобу на меня расписывает. Как увидела меня, сейчас взяла его за руку и улыбается, черт знает чего. "Полно, говорит, мой друг. Василью Петровичу, верно, что-нибудь показалось; он шутит, и ты докажешь ему, что он ошибается". А сама, вижу, косится на меня. Малец мой пошел, а она, вместо того чтобы поговорить со мною о сыне, говорит: "Какой вы рыцарь, Василий Петрович! Уж не сердечная ли у вас зазнобушка?" Ну, а я этих вещей терпеть не могу, - сказал Овцебык, энергически махнув рукою. - Не могу я этого слушать, - повторил он еще раз, возвысив голос, и снова зашагал.