В Красном уголке было душно. Со двора в открытые окна волнами вливался тягучий зной. Новиков глаз не сводил с распаренного лица Кузнецова. Майор говорил короткими фразами, резко взмахивал кулаком, будто вколачивал в головы слушателей каждое своё слово.

— Этой ночью возможно резкое изменение обстановки. Изменение к худшему. Мы к этому должны быть готовы. Все данные говорят за то, что фашисты спровоцируют вооружённый конфликт… Требую от вас высокой бдительности и стойкости. Верю: ни один пограничник не дрогнет. Все, как один, станем заслоном.

Майор ещё отдельно поговорил с командирами и все не спешил к своей дребезжащей полуторке.

Что мог Кузнецов? Молча посетовать на собственное бессилие, когда Иванов, отважившись, спросил, как быть с семьями, и он, скрепя сердце, жестко ответил, что на этот счет командование округа указаний не дало. Их и в округе не имели, указаний об эвакуации семей командиров границы.

Но Кузнецов знал непреложно: личный состав отряда до последнего дыхания несет ответственность за охраняемый участок границы, и, если придется здесь всем полечь, они — начиная с него и кончая писарями — тут и лягут костьми.

Он оставался, не уезжал, и люди в его присутствии ощущали скованность. Кузнецов это видел, порывался сказать, чтобы на него не обращали внимания, и не мог, как не был в состоянии заставить себя сесть в кабину своей полуторки и умчаться на очередную заставу, где были такие же люди и складывалась такая же угрожающая обстановка, повлиять на которую он мог разве что ещё более жестким приказом — насмерть стоять, если к тому повернут наступающие события.

Все, что творилось внутри него, оставалось при нем, он умело скрывал свое состояние, как всегда спокойно, соответственно положению, решительно вмешивался в то, что требовало его вмешательства.

— Станковые и ручные пулемёты — на позицию, — приказал Голякову. — Передайте мое указание на все заставы.

— Передано, — доложил Голяков, удивляясь забывчивости майора, продублировавшего собственное распоряжение, отданное значительно раньше.

— С наступлением темноты наряды выслать численностью не менее трёх человек при ручном пулемёте. На угрожаемых участках наряды возглавлять командирам.

— Ясно. Но вы…

— После двадцати двух занять оборонительный рубеж. Вам всё ясно?

— Так точно. Я хотел…

— Об изменении обстановки немедленно докладывать. Вопросы?

— Вопросов нет. Ваши распоряжения уже переданы всем командирам подразделений, товарищ майор. Вы раньше…

Голяков не договорил.

Кузнецов, устыдясь, вспомнил, что и эти свои указания без нужды повторяет, будто бы сомневаясь, усвоены ли они подчинёнными.

Давно пришла пора отправляться на другие заставы, там дел было не меньше и обстановка не легче, но он, словно предчувствуя, что расстается с этими людьми навсегда, потому что данной ему властью и в силу обстоятельств оставляет их на верную гибель, — не мог заставить себя просто сесть в кабину полуторки и уехать. Напускная сухость, с какой он разговаривал с Голяковым, конечно, была личиной, за которой он прятал душевную боль и благодарность ко всем этим людям. Не было нужды утверждаться в правильности решений — все и так видно.

На Голякова он сначала всерьёз рассердился за чрезмерное его усердие и кажущуюся чёрствость, долго не мог ему простить Новикова, у майора не укладывалось в голове, как у Голякова поднялась рука написать в отряд донесение, в котором Новиков выставлялся едва ли не военным преступником. Но он привык возвращаться к любому вопросу по нескольку раз, каждый раз осмысливая суть дела, и, прежде чем принять окончательное решение, хладнокровно разобраться в случившемся.

Несколько поостыв, успокоившись, Кузнецов без труда обнаружил, что старший лейтенант поступил точно в соответствии с его, майора Кузнецова, требованиями, ничего не убавив и не прибавив, доложив, как было на самом деле.

Задерживаться на заставе начальник отряда больше не мог. Он успел проверить систему круговой обороны и остался ею доволен, побывал на скрытом наблюдательном пункте, заглянул на конюшню и удостоверился, что кони стоят под седлом, уточнил количество боезапаса — словом, проверил готовность одного из линейных подразделений отряда к действиям в сложных условиях. Но что бы он ни делал, чем бы ни занимался, оттягивая отъезд, его не покидало чувство, что он, начальник погранотряда, прямой и непосредственный начальник снующих по двору маленького пограничного гарнизона людей, готовящихся к предстоящему бою, проявляет сейчас жестокость.

Так нужно, убеждал он себя. Иначе какой же ты командир, если терзаешься чувством жалости к подчинённым!

Даже себе не хотел признаться, что обстоятельства не так однозначно просты, как он пытается это изобразить, сводя всё к собственной жестокости, утроенной предстоящим расставанием. Не дальше как сегодня утром он сам, не передоверяя кому-нибудь из своих заместителей, встречался с командирами частей и соединений, обязанных поддержать пограничников и вместе с ними отразить первый удар врага.

…Оставалось надеяться на собственные силенки. Что делать, если соединения и части поддержки не получили указаний на развертывание! Не могут они без приказа. Значит, с легким стрелковым оружием и с пулеметами «максим» противостоять, сколько можно, первому тарану.

Сколько можно.

«А сколько их поляжет — ты думал?»

Ему нужно было, не теряя времени, пересечь заставский дворик, подняться на подножку полуторки, чтобы сесть на продавленное сиденье прокаленной солнцем кабины. Только и всего — пройти от силы полсотни шагов.

Мотор полуторки тарахтел, блестели на солнце лысые скаты, дребезжали створки капота. Это была старая, честно послужившая машинёнка, раздерганная, чиненая-перечиненая, не раз утопавшая по оси в жидком месиве пограничных просёлков, и Кузнецов укатил на ней, первой попавшейся ему на глаза, не имея времени, торопясь разобраться на месте.

Начальник отряда, сдвинув к пропотевшему вороту гимнастерки сползавшие портупеи, ещё раз окинул взглядом строения своей четвёртой комендатуры и пятнадцатой пограничной заставы, людей, занятых важным делом и, казалось, забывших все на свете, кроме необходимости подготовиться к возможному нападению. Он невольно загляделся на Новикова, когда тот, стройный, перетянутый по тонкой юношеской талии нешироким красноармейским ремнём, прошёл к траншее, огибая полуторку и легко неся впереди себя несколько цинок с патронами. Лицо младшего сержанта излучало спокойствие, которого так не хватало сейчас ему, Кузнецову. И уже сидя в машине, оставив за пыльным облаком близких ему людей, майор ещё и ещё раз вспоминал лицо отделенного командира, чувствуя в этом известное облегчение. Он достал платок и первый раз за весь день расстегнул — все до одной — пуговицы своей пропотевшей габардиновой гимнастёрки, вытер влажные шею и грудь. От этих движений, медлительных и жёстких, ему тоже стало спокойнее.

Полуторка, звеня и подпрыгивая на неровностях пограничной дороги, везла Кузнецова на шестнадцатую заставу, которой временно командовал политрук Пшеничный. За это подразделение майор испытывал чувство тревоги, во-первых, потому, что в такую горячую пору оно осталось без командира, во-вторых, из-за неготовности оборонительных сооружений вокруг заставы — подпочвенные воды не позволяли возвести прочные укрепления.

Но Кузнецов был уверен в Пшеничном, надеялся на его организаторские способности и умение увлечь личный состав и даже подумал, что посоветуется со своим комиссаром и утвердит политрука в занимаемой сейчас должности.

За все эти последние дни, с полной очевидностью обнажившие угрозу близкой войны, Кузнецову ни разу не пришло в голову подумать о том, что его собственная семья подвергается такой же опасности, как и семьи командиров границы, что тот же Западный Буг отделяет советский Брест от захваченной фашистами территории Польши и те же фашистские войска, угрожающе близко нависшие над заставами, стоят рядом с Брестом по ту сторону неширокой реки в ожидании приказа на наступление.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: