Всё это, конечно, пустяковые мысли, попытки оттянуть то время, когда надо будет думать о решающем в твоей жизни и в жизни твоих пограничников. Да, собственно, все эти девять суток — решающие. В том смысле, что может убить, прежде чем он и его застава выполнят до конца свою задачу. До сих пор выполняли то, что надо было, хотя потери, само собой, несли. Так ведь война же, господи помилуй…

Трофименко усмехнулся этому неожиданному для безбожника «господи помилуй» и окончательно очухался от остатков сна. Голова была мутная, дурная, тело побаливало, как будто растянул мышцы, во рту сохло, хотя только что пил воду. Сухой ветер нёс дым и пепел от городка, лежавшего за пологими холмами, в котловине, пылил по проселку, раскачивал деревья, и одно из них — старая, усохлая сосна — скрипело над ухом, как несмазанная калитка. Трофименко не любил ветры, потому что на границе шумящий под ними лес скрадывал шаги нарушителей. Но это всё в прошлом, за чертой, что отделила мир от войны, отдалила, отрезала прежнюю жизнь от нынешней; ныне ветер наносит дым, от которого слезятся глаза и тянет чихать. А сосна скрипела, точно несмазанная калитка в ограде вокруг заставы, как раз напротив командирского домика; в субботу Трофименко наказал старшине Гречанинову смазать петли керосином. Сергей отложил до воскресенья, а в воскресенье, на рассвете, — началось. Скрипит сосна, скрипит. Сыплется из неё труха, оседает, как пепел на одежде, на фуражках, на зелёной, сочной траве. Но пепла и так хватает…

На какой-то миг Трофименко позавидовал спящему Гречаникову: может, смотрит приятные сны. Проснётся — враз вспомнит, что катится по родной земле железное колесо войны. Сам он пробуждался с угнетающим чувством опасности и беды, нависшей над Родиной, над близкими ему людьми и над ним самим. Пробуждался — и хотел снова уснуть, кануть в небытие, в неведение о том, что началось двадцать второго июня. Но разоспаться было нельзя, три-четыре часа в сутки — уже хорошо. К тому же пограничная служба, круглосуточная, приучила к недосыпанию, и он этот каждодневный недосып переносил нормально. Да и молодой ведь, двадцать пять всего, с гаком, верно. Сейчас, однако, ощущал: не двадцать пять, а гораздо больше, потому что за плечами десятые сутки войны.

Да, десятые: шквал событий, водоворот боев и перестрелок, маршей и окапываний, нескончаемая череда выстрелов и взрывов, когда и боев-то вроде нет. Тут не то что спать — подумать некогда. Ан нет, всё было наоборот: при такой насыщенности действиями, поступками жизнь заставляла непрестанно размышлять, вспоминать, загадывать, сомневаться, опровергать себя, нащупывать выходы из лабиринта путающихся, мешающих друг другу, важных и неважных мыслей. Никогда раньше он столько не думал!

Трофименко вздохнул, кряхтя встал, увидел: спит не только старшина Гречаников, спят и другие пограничники — кому положено, и даже те спят, кому не положено. Дремал, привалившись спиной к сосновому стволу и уронив голову на колени, не кто-нибудь — часовой. Вот это да, вот это бдительность! Закипая праведным гневом, но ничем не выдавая его, Трофименко, прихрамывая, подошел к часовому, потормошил за плечо:

— Гороховский! А Гороховский?

Тот схватился за винтовку:

— А? Что? Кто? Это вы, товарищ лейтенант…

— Я, кто ж ещё… Что ж получается, Гороховский? Сон на посту?

— Да я, товарищ лейтенант…

— Я уже третий год «товарищ лейтенант». Ты знаешь, что полагается за такое грубейшее нарушение службы?

Гороховский, худенький, прыщавый, первого года службы городской мальчик, пожал острыми плечами. И это пожатие Трофименко оценил правильно: виноват, за нарушение — гауптвахта, или что похуже, но измотан же, товарищ лейтенант, донельзя. И Трофименко, понимая, что за грубейшее нарушение отправил бы не то что на «губу» — под трибунал, понимал также: какой там трибунал, война сместила и смешала все понятия о службе, уставах и инструкциях, да плюс к тому Феликс Гороховский, при всей своей невзрачности и городской неприспособленности, дрался девять суток не хуже иных. Иные могли и вздремнуть в эту ночь, а вот Гороховского назначили на пост. Не выдержал, сковырнулся мальчишка…

— Чтоб это было в последний раз, — строго сказал Трофименко. — Подводишь себя, но можешь подвести и товарищей… А если б фашисты появились?

— Виноват, товарищ лейтенант, — с покаянными нотками сказал Гороховский. — Честное комсомольское, не повторится…

— Ну, ладно… Скоро всех буду будить…

Нет, конечно: солнечные лучи прорывались и сквозь дым пожарищ, небо понемногу светлело, и понемногу светлело на лесной опушке. Да здравствует солнце, да скроется тьма, как говаривал поэт. Да здравствует — это так, но что нам принесет световой день? Что принесёт — ясно. Чем кончится? Ясно, но не совсем. Будем, однако, уповать на лучшее.

Он взглянул на часы: пять тридцать. Через полчаса полковник Ружнев даст ракету зелёного дыма — о том, что полк начал отход на восток. Ну об отходе мы узнаем и без ракеты — по звукам боя. А когда полк рассечёт вражеские позиции, выберется из полуокружения на свободу — даст три ракеты красного дыма. Или — как было оговорено — пришлет связного…

Отсюда до другой опушки, где сосредоточивается для отхода стрелковый полк, точнее — что осталось от него, совсем близко, метров триста, и иногда слышно ржание обозных лошадей, скрип повозок, людей — не слыхать, соблюдают звуковую маскировку, и огоньков цигарок не видать, соблюдают световую маскировку. Трофименко предложил полковнику Ружневу уходить лесной просекой, там немцев, по-видимому, нет. Провели разведку, и подтвердилось: почти нет, отдельные мотоциклисты спят в своих люльках. Дёргаясь ещё сильней, полковник сказал лейтенанту:

— Основные силы противника навалятся на тебя, учти, пограничник. Но я надеюсь на твой заслон. Держитесь стойко, без моего сигнала ни шагу назад…

— Есть держаться стойко, — ответил Трофименко, прикладывая руку к козырьку и прикидывая в уме, что перед пограничниками примерно два батальона пехоты плюс средства усиления и поддержки, слава богу, танков нету. Два батальона — это тысяча двести человек. А их — двадцать пять. Есть продержаться…

Всю ночь в полку собирали личный состав в подразделения, ставили задачи, готовили оружие, отрабатывали связь при отходе и в бою, намечали маршруты отхода. А пограничники рассредоточились по фронту, обернув его лицом на запад, километра на два, и начали окапываться, готовить огневые позиции. Лишь в три ноль-ноль Трофименко разрешил переспать это дело.

Сам он уснул далеко не сразу. Придя от полковника Ружнева вместе со старшиной Гречаниковым, помараковал: как двадцать пять человек растянуть на два километра? Решение напрашивалось такое. Чтобы добить полк Ружнева, фашисты должны войти с ним в соприкосновение (а задача полковника соответственная: оторваться от немцев). Лесом, бездорожьем противник не пойдёт, двигаться будет по дорогам, которых тут три — не булыжник, не гравий, а просто накатанная, утрамбованная земля; кстати, потому-то, наверное, фашистские танки рванулись севернее, по шоссе. Итак, по трем проселкам вероятно наступление немецкой пехоты, и на каждом Трофименко поставил во главе с сержантом заслон по четыре-пять штыков плюс станковый пулемёт или пара ручных, на «максимы» вся надежда, резанут из засады неплохо. На серединном просёлке, где, по его расчётам, по-видимому, попрут главные силы немцев и откуда ему удобнее командовать всеми пограничниками, Трофименко остался с заслоном и резервной группой Гречаникова, которую он смог бы использовать на угрожаемом участке. У него был конь, и это здорово помогло, потому что пёхом развести заслоны по своим местам — упаришься и проканителишься, а верхом — ничего.

Конь был крестьянский, добытый лишь вчера. Заставские кони погибли при первом же огневом налёте: три снаряда один за другим угодили в конюшню, какая лошадь была убита наповал, какая сгорела, какую покалеченную — пришлось пристреливать. И с заставы потом отходили уже на своих двоих, натирая с непривычки — застава-то считалась кавалерийской — белы ножки. Конь был старый, подслеповатый, с прогнутой спиной, никогда не ходивший под седлом (да и где его возьмешь, седло?). Конягу можно было попросту реквизировать для нужд фронта, но Трофименко заплатил хозяину, сколько наскрёб у ребят (рублей сто), дал расписку с обязательством вернуть лошадь или возместить полную её стоимость, когда Красная Армия снова утвердится в этих краях. Крестьянин, старый и подслеповатый, как и его коняга, мусля, пересчитал деньги, повертел расписку, неопределенно хмыкнул, сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: