Симонов смутился, махнул рукой, полез в спальный мешок, заворочался в нем, словно медведь-шатун, аж пологи ходуном заходили. За ним ушел Гусев. Семка сидел у костра, аккуратно укрыв свое радийное хозяйство, и глядел, как пишет длинное, на много страниц, письмо Валька. Пишет, пишет, не может дописать, даже удивительно, как у него терпения хватает – и, главное, не отправляет свое письмо, ждет, когда сам вернется в поселок.
Семка глядел на костер, на его трепещущие жаркие языки, переводил взгляд на Вальку, хотел спросить его про то, о чем давно думал, и не решался.
В палатке на разные голоса захрапели Слава и дядя Коля Симонов – с присвистом, с протяжкой.
– Теплынь-то! – проговорил негромко Семка.
Небо над головой было бездонным, смоляным. Ни одной звезды не видно, и от этого Семке делалось еще торжественней и слаще. Он вдыхал запахи, которые приносила ночь, вглядывался в темноту, и ему казалось, что его ждет кто-то, хотя это глупо – кто же может ждать в темноте, посреди тайги, или даже в поселке, – в поселке никого не было у Семки. «Мама?» – подумал он и сразу отверг это. Мама ждала его всегда, ждала всюду, где бы ни была, и Семка знал это, чувствовал, понимал. Но сейчас было что-то другое. Где-то кто-то ждал Семку совсем иначе, чем мама.
Он вздрогнул, встал на колени, прислушался. Ветер дул неизменно с юга, оттуда, где поселок, где город, и Семка неожиданно для себя вспомнил девочку.
Сердце его колотнулось неровно.
Странно, как он мог забыть ее. Девочка шла в школу, а он уже учился на радиста.
Была зима, очень морозная и очень прозрачная, даже какая-то звонкая от мороза. Если стукнуть палкой по березе в парке, то стук этот звучал долго и мелодично. И если стукнуть по другой березе, звук получался совсем иной.
Семка не стучал по березам: это ему просто казалось так. Уже потом, когда она ушла.
Он встретил ее днем на пустынной аллее парка, вдоль которой росли старые деревья, было солнечно, солнце лилось откуда-то прямо сверху, падало вниз, оставляя короткие, смешные тени, и девочка шла навстречу Семке. Она не торопилась, она не замечала его, и она не просто шла, а гуляла.
Семка, увидев ее издалека, замер, а девочка была наедине с собой. Она иногда останавливалась, крутила вокруг себя маленький черный портфель и сама кружилась, прыгала, стукала валенками друг о друга, будто играла в классики, подхватывала пригоршню чистого снега и кусала его, вздернув губы, одними зубами.
На девочке была рыжая круглая шапка с длинными ушами, и, когда она прошла мимо Семки в конец аллеи, он подумал, что издалека она походит на одуванчик.
Одуванчик зимой, это было странно и удивительно, – Семка, не понимая себя, повернул за девочкой и, не приближаясь, проводил ее к школе.
Она исчезла в дверном проеме, и Семка долго стоял, не замечая, что уши у него перестали чувствовать холод.
Потом он повернулся, побежал вприпрыжку домой, березы вдоль аллеи мелькали, как клавиши, и Семка счастливо смеялся, а потом забыл…
Надо же – забыл!
Вытянувшись на коленях, вглядываясь в черное небо, он пытался представить девочкино лицо и не мог. Никак не мог его вспомнить.
Он вздохнул, поглядел на Вальку, на счастливого человека, который каждый день пишет свое бесконечное письмо, и пожалел себя: ему писать было некому, кроме мамы.
Снова подул порывистый теплый ветер. Валька оторвался от письма и увидел обиженное Семкино лицо.
– Ты чего? – спросил он и засмеялся.
– Да так, – пожал плечами Семка. – А что?
– Лицо у тебя странное, – сказал Валька.
– Будет странным, – неуверенно ответил Семка. – Такой ветер, а они дрыхнут, как цуцики.
Валька рассмеялся опять:
– Тебе не спится?
– Нет, – вздохнул Семка.
– Мне вот тоже не спится, – задумчиво сказал Орелик.
– Дописываешь? – деликатно полюбопытствовал Семка.
– Я и не знаю, – опять задумчиво ответил Валька Орлов, – допишу ли когда-нибудь…
Семка ничего ему не сказал. Пыхтя, он забрался в спальник, застегнул его до подбородка, притих. В приоткрытый полог палатки гляделось черное небо. Ветер негромко трепал брезентовую дверцу.
Притушив костер, влез в палатку Валька. Он быстро захрапел, теперь целый оркестр играл в тайге, а Семка никак не мог отключиться.
Ему представлялась звонкая зимняя аллея и девочка в конце ее, похожая на одуванчик.
Девочка проходила мимо него, проходила и проходила, как в куске фильма, который крутят много раз подряд, и вдруг Семка услышал плеск.
Он вздохнул и закрыл глаза. «Какой там плеск, – решил он. – Вокруг зима…» И уснул.
– Первая радиограмма от Гусева поступила вечером двадцать четвертого мая.
– Я не признаю эту радиограмму тревожной, требующей каких-либо действий отряда.
– А партии?
– Вы опять намекаете на лодку?
– Да.
– Но не могли же мы гнать вертолет ночью. Тем более что авиаторы могут садиться в темноте только в условиях аэродрома или хорошо освещенной и ориентированной площадки.
– Я не говорил про ночь.
– Будем считать, что мы это выяснили. В том, что у Гусева не оказалось лодки, в первую очередь виноват он сам, во вторую – Цветкова, в третью – Храбриков.
– Теперь о второй радиограмме. Утренней, от двадцать пятого мая. Когда стало ясно, что группу надо выручать, и как можно скорее.
– Меня не было в это время в поселке.
– Вы отсутствовали по служебным делам?
– Безусловно.
25 мая. 9 часов
Кира Цветкова
Она просыпалась рано, как бы искупая этим свои недостатки, деловито выходила из дому, не зная толком, чем заняться: геодезисты были в тайге, ей оставалось только следить за ними, поддерживать связь, получать информацию – опытные начальники групп знали свое дело и не нуждались в командирах.
В этот раз она проснулась так же рано, как и обычно, но решила перелистать студенческие конспекты, чтобы обновить в памяти порядок и систему геодезических измерений – время от времени это приходилось делать, чтобы не разучиться немногому, что она ухватила в институте.
Раскрыв тетрадку, заполненную аккуратным почерком, Кира уставилась в нее невидящими глазами. Ей было одиноко и страшно, она опять подумала о своей судьбе, вспомнила мечту о пединституте, о первышах, где все ясно, понятно, одинаково. Она даже в загородные походы никогда не ходила, и вдруг – начальник партии.
Кира оторвалась от тетрадки, обессиленно захлопнула ее, надела куртку. Единственное, что утешало ее и что у нее получалось, – отчеты. Она умела их оформлять, подчеркивала разделы, итоги, цифры разноцветными карандашами и поэтому числилась неплохим начальником партии. Но Кира понимала, знала: она только переписывает результаты чужого труда, она как бы примазывается к работе других.
Кира вышла из дому, побрела по улице, вдыхая сырой, туманный воздух. Делать ей было нечего – надо только зайти ненадолго к радистам, прочитать радиограммы групп, кому-то ответить, что-то просто принять к сведению.
Связь находилась в покинутом доме, который экспедиция отремонтировала и приспособила к своим нуждам. Хозяева избы исчезли и не появлялись, не предъявляли своих прав – наверное, перебрались в город, заколотив окна дощатыми крестами.
Кира вошла в дом, обтерев на крылечке липкую поселковую грязь.
– Кира Васильевна! – окликнул ее начальник радиостанции Чиладзе, худой, словно изможденный, грузин с огромными, казалось, во все лицо, грустными глазами. – Кира Васильевна! – повторил он. – Хорошо, что пришли, мы к вам посылать хотели. Тут две радиограммы от Гусева.
– Опять раньше работу кончили? – усмехнулась Кира, вспомнив Гусева, грубоватого, простодушного мужика, который вечно торопился работать, неизменно перевыполняя план, будто за ним кто-то гнался, кто-то его торопил.