— Сам ты чурка с глазами! — плевалась мать. — Делать тебе, полоротому, нечего!.. Иди, ровню себе ищи. Вон их теперь сколько, бабенок молодых, одиноких — хоть каждый день женись-кобелись.
Халин хохотал:
— О, точно! Прямо в яблочко! Хоть каждый день — точно! — Он с размаху громко булькал в стакан, выпивал, крутил головой и, ни к селу ни к городу, перескакивал на другое. — Слушай, тетка Полина, тебе листового железа не надо? На крышу? Могу подбросить.
— Украл, поди? — спрашивала мать.
— Взаймы взял. У государства. Они у меня заем, а я — у них… Дак везти — нет? Тебе, как будущей теще, со скидкой отдам. А то потом с тебя и на пол-литра не выжмешь.
— Нашел тещу. Скорый какой.
— А что? Чем плохой зять? У меня знаешь сколько денег?
— Ну? И сколько же? — поддразнивала мать. — Мешок небось?
— Мешок.
— Под завязку?
— Под зашив! — скалился Халин. — Ногами утоптал и зашил.
Тоська, если оказывалась дома, отсиживалась в комнате, на кухню не выглядывала, а когда Халин уходил, прямо чуть ногами на мать не топала:
— Ты почему не вытурила его?!
— Да как же это — вытурить? Человек ведь, — оправдывалась мать. Она действительно не понимала: как можно выгнать человека? Хотя бы он и незваным явился. Это у нее еще от деревенских обычаев шло. Она могла позубатиться, — словом уколоть, прямо сказать дураку—дурак, мол, ты, и больше ничего. Но гнать из дома считала не по-людски.
— Человек! — психовала Тоська. — Где ты человека-то увидела?! Сидел тут еще… скотина! Жених выискался!
— А ты слушай больше! У него язык без костей — вот он и мелет им что зря.
Но Халин не молол. Скоро мать сама в этом убедилась.
— Так, тетка Полина, — сказал он ей однажды без смеха. — Брезгуете, значит, Халиным? Ваня Халин вам не подходит. Не ровня. Ждете кого пограмотнее, поумнее.
— Вот что, милый человек, — начала было мать, выстрожив голос, — не надо нам ни умного, ни глупого…
Но Халин ее притормозил:
— Стоп, тетка Полина!.. Не пузырись, а то лопнешь… Я ведь с вами по-хорошему хотел. Но вы, гляжу, по-хорошему не понимаете… Ну, а если я ее так где подкараулю, а? Дело молодое…
Мать испугалась. Впервые по имени Халина назвала.
— Иван, — сказала, — ты что городишь-то, подумай? Она ведь ребенок еще.
— Ну, ладно, ладно! — совсем уж враждебно оборвал ее Халин. — Ребенок… Для тебя ребенок, а мне в самый раз. — И ушел, саданув дверью.
Вот когда мать переполошилась. «И подкараулит, чертов бугай, — думала она, — что с такого возьмешь… Ох, осрамит девку, ославит! А нет, дак перепугает — сделает на всю жизнь дурочкой заикастой, припадочной… И никому не скажешь, не пожалуешься…» Жаловаться, мать знала, было бесполезно. Здесь, на улице, мерили все на один привычный аршин: если какая девчонка попадала в переплет, ее же и осуждали — сама, значит, виновата: доигралась, докрутила подолом.
Дома никого не было, и мать досыта наревелась. «Господи, господи! — что же это за жизнь такая, каторжная! Хоть в петлю от нее лезь! Мало того, что нужду тянешь, колотишься как рыба об лед — тебе еще и новая беда!.. И что же это за люди такие, что за собаки бешеные — нет на них погибели! Куда пойти, где голову приклонить?.. Мужик там с фашистами воюет, а здесь вот он, свой фашист, в твоем же доме готов тебе душу вытрясти!..»
Спаслись они от Халина нежданно-негаданно. Тому вдруг пришла повестка, на этот раз окончательная. Довелось им только пережить напоследок прощание с ним.
Халин ввалился поздно вечером, часу, наверное, в одиннадцатом. Квартирант дядя Никифор работал в ночную смену, и мать перетрусила сначала, но потом, видя, как почти упал Халин на табурет, как гулеванисто стукнул о столешницу початой бутылкой, поняла: предстоит всего-навсего последнее «кино», и надо вытерпеть.
Тоська метнулась в комнату, однако Халин, пьяный-пьяный, а усмотрел ее. И потребовал:
— Тоська, выйдь! Не бойся — проститься пришел. Отгулял Ваня Халин… Тетка Полина! Скажи ей, пусть выйдет.
Мать зашла к Тоське, громко, чтобы слышал Халин, проговорила: «Выйди, попрощайся! Человека на фронт забирают!» — а тихо шепнула: «Да покажись ты ему, лешему! Может, скорее уберется!»
Тоська вышла. С независимым видом прислонилась к косяку: вот, мол, я — что надо?
Но Халин забыл уже, зачем звал ее. Ему сейчас не Тоська нужна была, а слушатели, компания.
— Тетка Полина! — кричал он, расплескивая из стакана водку. — Ты знаешь, как меня одноногий ломал?! Ух, он меня ломал, змей!.. Только Халин не такой! С Халина — где сядешь, там и слезешь!..
Одноногим он звал райвоенкома капитана Пырина. Ногу Пырин потерял еще на финской войне и с тех пор ходил на деревянном протезе. Халина, по его словам, военком вызывал будто бы аж три раза. Все уговаривал его пойти ротным командиром. Недобор, говорил Халин, был у Пырина по комсоставу. Халин же стоял на своем: не пойду, и точка. Рядовым берите, а командиром не пойду. Довольный собой, Халин все толокся на этом месте — и слова, которыми он будто бы отбривал райвоенкома, становились с каждым разом все смелее, куражливее: «А я грю — хрен тебе, не рукавицы!.. Скачи, грю, сам… на деревяшке… Командуй — левой-правой!..»
Временами он терял нить рассказа, мгновенно совея, неверной рукой вытаскивал из кармана полушубка горсть красных тридцаток и бормотал:
— Тетк Плин… дуй! Дуй за вином… Одна нога здесь, другая — там.
— Да куда ж тебе еще-то? Вон, гляди, эту не допил, — напоминала мать.
— А-а-а! — вскидывался Халин. — Верна!.. Верна, тетка Полина! — и лил из бутылки — что в стакан, а чтомимо.
Да… про военкома. Он, наконец остервенился («Довел я его, падлу!» — ржал Халин), швырком сбросил на пол халинские документы, сказал: «Пошел к такой матери!» А когда Халин нагнулся собрать бумаги, военком выскочил из-за стола и так долбанул его деревянной ногой в гузно, что он вылетел из кабинета, головой открыв дверь.
Стыдную историю эту Халин рассказывал теперь, ничуть не стесняясь, даже не понимая, видать, срамоты ее и унизительности для себя.
Колыхалось пламя короткой свечи, шевелилась на стене огромная уродливая тень Халина, лицо его, неровно освещенное, с провалами и буграми, с черным, распахнутым в смехе ртом, было страшным. У Тоськи мутилось в голове. Ей казалось, что это не человек сидит вовсе, а упырь какой-то, жуть лесная.
Кое-как мать выпроводила Халина, запихнув ему в карман рассыпанные деньги и придавив их сверху недоконченной бутылкой.
Потом они, до прихода дяди Никифора, просидели на кровати, прижавшись друг к другу. Мать не стала рассказывать Тоське про угрозу Халина. Решила, ни к чему теперь.
Да и слов таких, какими не стыдно было бы объяснить это дочери, у нее не имелось.
А Халина утром подобрали возле железнодорожного переезда. Видать, водка догнала его дорогой — он запнулся о рельсы, упал и так заснул. Говорили, что на Халина удивлялись врачи — как он не замерз до смерти: хотя была еще осень, середина ноября, мороз стоял градусов под тридцать. Ему только отняли кисти обеих рук. Халин потерял где-то рукавицы, и голые пальцы его застыли до того, что ломались, как спички.
II
Так исчез из Тоськиной жизни первый ее жених. Исчез бесследно: после жуткого прощального вечера и несчастья, случившегося потом с Халиным, о нем даже смехом вспоминать сделалось неловко. Просто был — и не стало.
Хотя нет, след все же остался. В матери что-то повернулось после этого. Она признала Тоськины права на самостоятельность, отступилась от нее. «Если голова есть на плечах, — сказала, — сама поймет — что к чему. А если уж нет — другой не привинтишь».
Тоська стала приходить поздно. Другой раз стучалась в час, а то и в два ночи. Но не потому, что обрадовалась свободе: так поздно заканчивались танцы. Устраивали их в орсовской столовке, которая после закрытия превращалась в клуб. Но сначала там гнали кино — долго, по частям, — а уж потом, расставив скамейки вдоль стен, очищали помещение для танцев.