Только Лика Аркадьевна теперь вовсе не поднимала глаз на экран. Сидела себе, потихоньку вязала либо читала книгу. Точно так же не обращала она больше внимание на то, расстегнута ли у мужа верхняя пуговица на брюках или застегнута. Какая, собственно, разница? Человек дома. Важно, что в своей «коробке», в институте, он всегда застегнут, выбрит и при галстуке. А здесь — пожалуйста. Может, эти хоккеисты дома вообще без штанов ходят.

Однажды в такой вот вечер (мужчины «болели», придвинув поближе журнальный столик с куревом, Лика Аркадьевна, поджав ноги, сидела на тахте, вязала) ее насторожило прозвучавшее вдруг знакомое слово. Мужчины все время перебрасывались словами, комментировали события, да Лика Аркадьевна не слушала, о чем они там. А тут отложила вязанье и прислушалась.

— Прибавили, здорово прибавили, — это муж говорил, — и физицки, и техницки (или показалось ей, или он так и произнес «физицки», «техницки»).

— Эта… — сипло сказал приятель. — Тренер эта… молоток. Новый. Старого давно надо было гнать эта… в задницу.

Лика Аркадьевна с каким-то обостренным недоумением слушала их куцый разговор, весь построенный на словах «катят, шарят, засандаливают, профукал, кишка слаба…» Потом сосед в очередной раз обругал кого-то дубом, а муж насмешливо сказал:

— Что ты хочешь, старик? Оттого, что на Руси перевелись Достоевские, не перевелись идиоты!

И хотя это были первые человеческие слова, они вдруг заставили Лику Аркадьевну болезненно сжаться. «Боже, сколько лет он их произносит! — подумала она. — Нет, правда, сколько? Когда я услышала это в первый раз?..»

Она вспомнила: девять… ну да, девять лет назад был вечер в пединституте. Возле нее остановилась группа незнакомых парней, они, видать, специально подошли (Лика Аркадьевна тогда хорошенькая была), громко острили, смеялись. Вдруг кто-то из них произнес вот эту самую фразу. Остальные захохотали. Лика Аркадьевна с интересом обернулась — и поняла кто: не смеялся только один — худенький, рыжеволосый студент в очках… Вот когда, значит…

«Так это же его коронка! — догадалась Лика Аркадьевна. — Так, кажется, на их языке? Коронка. Коронный номер… Как у того: сам — в одну сторону, шайбу — в другую, а потом, почти в падении, — по воротам».

Лика Аркадьевна поднялась, тихо ушла на кухню, и там воображение стало рисовать ей разные картины. Например, то, как у себя в институте сотрудники мужа собираются покурить на площадке возле туалета, и зубоскалят там, и ведут свой разговор про «катят-шарят», а муж стоит, скромно вроде помалкивает, усмехается значительно уголком губ, как он умеет, а потом, подкараулив момент, всаживает свою «коронку». Вечную. Нержавеющую. И все хохочут, бросают сигареты и, похлопывая его по плечу — дескать, ну, этот уж отмочит так отмочит, — расходятся по отделам.

Ей опять сделалось стыдно, нехорошо, и она с тоской подумала, что муж тоже порядочный дуб… Вся-то и разница, что в хоккей не играет.

УНЫЛАЯ ПОРА

Как Худяков ни старался подгадать к самому началу собрания — даже выкурил за углом школы подряд две сигареты, — он все-таки пришел раньше назначенного срока.

В школьном коридоре он увидел исключительно одних только женщин. Они стояли вдоль стен, возле подоконников, друг с дружкой не разговаривали, а лица у всех были почему-то некрасивыми, замкнутыми — так Худякову показалось.

Дамы его, конечно, сразу заметили — как единственного мужчину. Десятка два напряженных взглядов скрестилось на Худякове — он даже остановился растерянно и прижмурил глаза, почувствовав себя так, будто пришел сюда отдуваться за всех неявившихся папаш, за все преступное отцовское разгильдяйство.

Возможно, Худяков вошел бы в школу по-другому, как говорится, с поднятой головой, если бы сын его Витька числился круглым отличником или, по крайней мере, твердым хорошистом. Но Худяков был заранее сориентирован, что идет на собрание краснеть.

Жена Зинаида прямо так и заявила:

— Сходи — покрасней. А моих сил нет больше. Мне там на других родителей глаза поднимать стыдно.

Слава богу, Худяков ненадолго приковал к себе всеобщее внимание. В другом конце коридора показалась классный руководитель Вероника Георгиевна; мамаши враз колыхнулись от стен, окружили ее, засеменили рядом, жадно заглядывая в глаза…

Худяков занял место на последней парте, схоронившись за широкую спину и пышно взбитую прическу чьей-то крупной мамаши. Он не знал, какие бывают родительские собрания, и опасался, что вот сейчас учительница выкликнет его фамилию, возможно, даже поставит у доски и начнет конфузить за неспособного сына в присутствии этих строгих женщин.

Ничего подобного, однако, не случилось. Вероника Георгиевна достала из портфеля стопку тетрадей и заговорила о результатах последнего сочинения.

Сперва она назвала отметки, начиная с худших и двигаясь к лучшим. Имя Вити Худякова мелькнуло сразу посл немногочисленных двоечников. На этот раз он получил тройку. Нетвердую, правда. С грехом пополам натянутую.

Но, в общем, Вероника Георгиевна сказала, что классом она довольна. Большинство ребят справились с темой, а некоторые прямо-таки порадовали ее своими успехами.

— Зачитаю несколько образцовых сочинений, — сказала Вероника Георгиевна. — Возьмем, например, Люсю Сверкунову… Ну, что тут можно сказать? Умница девочка. Старательная. Вот послушайте, как она пишет…

Худяков поерзал на парте — добросовестно приготовился слушать.

Задание у них, оказывается, было — написать про осенний лес, и называлось сочинение поэтому: «Унылая пора, очей очарованье…»

Люся Сверкунова, правда, очень красиво обо всем написала: «Лес осенью стоит печальный, словно бы умирающий… Деревья роняют свой пышный наряд… Серебряная паутина блестит на солнце, едва пробивающемся сквозь мглистые облака…» — и так далее.

«Есть же дети у людей, а!» — позавидовал Худяков и стал оглядывать сидящих в классе женщин, пытаясь угадать — которая же из них счастливая мама Сверкунова.

«Да вот же она!» — сообразил, наконец, Худяков.

Мама Люси Сверкуновой — та самая дама, за спину которой он прятался, — сидела перед ним с полыхающими от гордости ушами и бисеринками пота на круглой шее.

Вероника Георгиевна огласила между тем следующее сочинение.

И это показалось Худякову ничуть не хуже первого. Было в нем сказано и про ковер листьев, и про паутину, и про мглистые небеса. Не так ловко сказано, как у Люси Сверкуновой, но тоже хорошо.

Видать, учительнице самой очень нравились эти сочинения. Она читала с выражением, вскидывала тонкие брови, округло поводила полной рукой и с особым нажимом произносила слова «золотой», «печальный», «серебряный», «пышный», «багряный».

После пятого, может быть, уже шестого сочинения Вероника Георгиевна остановилась, негромко сказала: «Ну, вот так», — положила ладони на тетради и с улыбкой опустила глаза, как будто в ожидании аплодисментов.

Родители сидели примолкшие, не шевелились.

Тогда Худяков, смущенно кашлянув, поднялся.

— Так, может, это… — сказал он, — в порядке, может, сравнения… Для товарищей вот… которые отстающие…

— А вы, наверное, папаша Худякова? — живо спросила его учительница.

Худяков кивнул.

— Очень хорошо, — сказала Вероника Георгиевна. — Тогда я Витино сочинение и прочту.

«Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин, — писал Худяков-младший, — больше всех времен года любил осень. Он говорил про нее: «Унылая пора, очей очарованье, приятна мне твоя прощальная краса…»

Худяков позабыл сесть и слушал стоя, переминаясь с ноги на ногу.

«Я тоже больше всего люблю осень…» — шпарил дальше Витька.

«Ай, стервец нахальный!» — хмыкнул Худяков.

Но то, что Витька сочинил дальше, ему неожиданно понравилось.

Осенью лес совсем не мертвый, а только притаившийся, — писал Витька. — Подо мхом, например, сидят притаившиеся грибы: рыжики и грузди. Опавшие листья тоже как притаившиеся бабочки: лежат себе неподвижно, а ногой заденешь или ветерок подует — тут же вспорхнут и перелетят немножко. А если лечь на живот и разгрести желтые листья, то можно увидеть, как под ними в других, почерневших, листиках закапываются на зиму жучки и букашки. А вот зачем пауки именно осенью плетут так много паутины, ему, Витьке, непонятно — ведь мух и комаров уже нет, ловить некого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: