— Привет, бояре! — кричит он нам.

Мы вяло машем ему: дескать, привет и… катись, в общем.

Сеню мы не любим. У нас есть подозрение, что Сеня жулик. Хотя доказательств, конечно, нет. Да мы их и не ищем. Пусть доказательства ищет ОБХСС. Что именно крадет Сеня, трудно предположить. Работает он директором плавательного бассейна, а там всего и ценностей — вода и хлорка. Но что-то, должно быть, крадет. Или для него крадут. Во всяком случае, дружит Сеня с явными жуликами. Они иногда приезжают к нему в гости. На «Волге». Муж — завбазой: налитая, кирпичного цвета физиономия, с проколотыми тонким гвоздиком мутными глазками. Жена — завскладом; перекормленный сутунок в лопающихся джинсах; короткие, растопыренные пальцы в перстнях; многослойный подбородок настолько тяжел, что оттягивает нижнюю челюсть, не позволяя рту плотно закрыться. Дочка — школьница — с такими объевшимися глазами, будто она только что слопала килограмм шоколадных конфет и последняя конфета еще стоит у нее в горле.

Такая, в общем, красноречивая семейка, что сосед-кандидат, увидев их впервые, невольно воскликнул:

— Вот и господа воры приехали!

Кроме того, двоюродный брат Сени, гусь этакий, сбежал за границу. Устроился он там, говорят, неплохо: имеет особняк и машину. Правда, коттедж его расположен далековато от города, в ста восьмидесяти милях, и брату приходится снимать еще небольшую квартирку в центре, чтобы переночевать где было, если припозднишься на работе.

— Ну, так когда же докторскую защищать будем? — спрашиваю я соседа.

— Докторскую? — он задумывается. — Забуксовала докторская. Да и вообще… зачем она мне? В пятьдесят с хвостиком? То есть, это мне сейчас пятьдесят с хвостиком. А пока я ее добью, да защищусь, да утвердят… Доктор-пенсионер!.. Это, знаешь, как диплом о высшем образовании в полста лет. А у меня сейчас лаборатория. Тем перспективных лет на двадцать вперед. Парни меня уважают. Может, потому и уважают, что не пыхчу из-за докторской. Я ведь в институте единственный завлаб-кандидат. Еще кандидат, а уже завлаб — понимаешь? А другие — уже доктора, но еще завлабы. Есть разница?

«А действительно, зачем ему? — думаю я. — Квартира, машина есть, дача есть. Вот баню скоро достроит… Что еще?»

— Пойду, — говорит сосед. — Прострогну до ужина пару досточек. — Он поднимается. — Ну, а ты? Колеса-то — не собираешься заводить?

Это не ответный укол за докторскую. Он добрый человек и спросил просто так. Но, задав вопрос, напомнив о моей неполноценности, сосед вдруг вырастает надо мной, одновременно словно бы отдаляясь, и я, захваченный врасплох, бормочу фальшивым голосом:

— Да ну… лежать потом под ней…

— Машина, конечно, требует ухода, — соглашается сосед.

Он произносит это каким-то посолидневшим голосом, голосом старшего брата, снисходительно усмехающего неразумной беспечности младшего.

Сосед пробирается на свой участок, осторожно ставя ноги меж кустиков клубники, а я смотрю ему в спину — и в который уж раз снова вспоминаю нелепого парнишечку.

Теперь я часто о нем думаю.

Да сумасшедшим ли он был? И если да, то какое, однако, странное пророческое сумасшествие!.. А может, он был предтечей? Может, смятенным своим умом — или блаженно просветленным — он видел в нас тогдашних вот это наше будущее и потому хотел обрести его сразу, в залог под всю оставшуюся жизнь, что понимал: жизни оно не стоит…

…ЛИСА БЛИЗЕХОНЬКО БЕЖАЛА

Вспомнилось вдруг ни с того ни с сего: у меня же были золотые руки!

Ну да, в детстве. Одно время я был главным, да чего там главным — единственным — оружейником нашей улицы.

Мы тогда, в сороковом, предвоенном, году все сражались и сражались, других игр не знали, и я — один! — вооружал пацанов. Из материала заказчика, плоских, ровных дощечек (сучковатые с ходу браковались), я вырезал ножи. Прямые узкие кинжалы, с желобком посредине — они назывались кавказскими; финские — с полумесяцем изогнутым жалом; пиратские.

Я кромсал дерево столовым ножом, скреб затем бутылочным стеклышком и наводил окончательный блеск наждачной шкуркой. Не думаю, что поделки мои отличались большим совершенством. Вряд ли. Ну, да ведь мне тогда шел всего лишь седьмой год.

Имена пацанов я перезабыл, забыл даже лица их — напрочь. Вспомнились только ножи — смутно, как сквозь туман, проступили их очертания, формы. Кстати, по конфигурации самыми трудными были кривые пиратские, с широким лезвием. Тут заказчики, случалось, привередничали, торговались… Да-да, я не задаром вооружал пацанов. «Черкесы», «пираты» и «диверсанты» (эти предпочитали исключительно финки) несли мне карандаши. Я карандашами брал за работу. Нищим «черкесам» выстругивал простенькие кинжальчики за половинку карандаша, случалось — за огрызок даже. За финские требовал целый карандаш. Штучные пиратские шли по два.

Интересно, что я забыл об этом кусочке своей жизни. Нет, слово «забыл» тут не годится. Я не знал. Не знал много лет, десятилетия. И когда вспомнил-узнал, не сразу поверил, что было это со мной.

А вспомнилось как-то по-киношному. Сон привиделся — наяву.

Внук подошел ко мне, протянул чистый лист бумаги, карандаш:

— Деда, нарисуй.

Я взял карандаш — и… словно тонкий лучик упал на затемнённую сцену, зажег тускло-желтое пятно света. И в этом пятне — рука, берущая карандаш. Рука уплыла в темноту и вернулась обратно, с деревянным кинжальчиком. Что это? Где я такое видел? Когда? Приснилось?.. Кадры замелькали, задергались: рука берет карандаш — исчезает — появляется с кинжальчиком — берет карандаш… Рука моя: маленькая, с объеденными ногтями, в занозах.

Круг света начал шириться — и я увидел (и узнал) Пашку, длинного, желтоглазого парнишку, и — каким-то затылочным зрением — себя: маленького, растерянного, виноватого.

Пашка отталкивает мою руку с кинжалом, что-то говорит беззвучно, Aгa!.. он требует пиратский нож. Пашка — наш атаман, оружием бедных джигитов он брезгует. Но ведь у него только один карандаш, да и тот начатый. Что-то говорю Пашке я, мямлю — тоже беззвучно. Наверное, про два карандаша. Пашка высокомерно смотрит на меня, сплевывает. Фу ты, пропасть! Почему я так унизительно мямлю-то, почему суечусь? Ведь я не боюсь Пашку. Никогда не боялся… А-а, вот в чем дело! — я виноват, преступен. Пашка поймал меня с поличным. Немую сцену догоняет звук:

— Ее кашу лопаешь?

«Она» — совсем маленькая девчушка, то ли соседская, то ли хозяйская, за которой я приставлен смотреть. Наверное, всё же хозяйская: в конце сорокового года мы собирались переезжать в деревню и жили какое-то время на квартире.

Итак, я нянчился с девчушкой, кормил ее манной кашей, сдобренной вареньем. Черпал кашу ложечкой и сначала — «ням»! — отправлял в свой рот, облизывал, а потом — «за папу, за маму» — скармливал девчушке.

Таким, с перемазанными кашей губами, и захватил меня быстро вошедший Пашка. Он эыркнул кошачьими глазами по комнате, остановил их на мне, все понял и… насмешливо одобрил:

— Её кашу лопаешь?

От растерянности я кивнул, сглотнув слюну. Получилось — кашу доглатываю.

Мое замешательство и решило исход торга. Пашка унес роскошный пиратский нож — за неполный химический карандаш. А я остался мелким гаденышем, паскудником.

Тот далекий Пашкин визит (правда, я многие годы не мог, да и не пытался, восстановить — чей именно) и оставшееся после него чувство гадливости к самому себе запомнились на всю жизнь. А вот зачем приходил Пашка — высветил внезапный этот лучик. И всю мою «оружейную мастерскую» он высветил вдруг.

Мою ли?

Как археолог на месте раскопок, случайно вскрывший слой неизвестной ему культуры, я всматривался в эти изделия-видения — и верил, и не верил.

Но — карандаши! Они-то были. Разномастные, разнокалиберные, замусоленные карандаши связывали сон и явь. Вот, значит, откуда скапливалось их у меня так много в те нищие годы.

Карандашами я рисовал — это помню точно. Рисовал коней. Горячих скакунов и широкогрудых сказочных тяжеловесов, с гривами до земли. Тяжеловесы несли на себе закованных в броню богатырей, скакуны — красноармейцев и белогвардейцев. Табуны лошадей мчались вскачь, пластались, распустив по ветру хвосты; лошади, вскинувшись на дыбы, грызлись в кровавых сечах, роняли порубанных всадников; раненые — они бились в постромках опрокинутых взрывом тачанок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: